Смысл жизни. введение (евгений трубецкой, 1914)
Введение
I. Вопрос о смысле вообще и вопрос о смысле жизни
Попытке ответить на вопрос о смысле жизни должна предшествовать ясная и точная его постановка. Мы должны прежде всего сказать, что мы разумеем под тем «смыслом», о котором мы спрашиваем.
Спрашивать о смысле — значит задаваться вопросом о безусловном значении чего-либо, т. е. о таком мысленном значении, которое не зависит от чьего-либо субъективного усмотрения, от произвола какой-либо индивидуальной мысли. — Спрашиваем ли мы о смысле какого-либо непонятного нам слова, о смысле какого-либо нашего переживания или целой нашей жизни, вопрос всегда ставится о всеобщем и безусловном значении чего-либо: речь идет не о том, что значит данное слово или переживание для меня или для кого-либо другого, а о том, что оно должно значить для всех.
Так понимаемый «с-мысл» есть логически необходимое предположение и искомое всякой мысли. — Основное задание логической мысли заключается в том, чтобы не быть только субъективным переживанием. Поэтому всякая логическая мысль стремится утвердиться в чем-то безусловном и всеобщем, что носит название истины или смысла. Мысль же только субъективная, которая не достигает цели этого стремления, мысль, не способная стать общезначимою, отбрасывается всяким логически мыслящим как бессмысленная. Иначе говоря, «смысл» есть общезначимое мысленное содержание, или, что то же, общезначимая мысль, которая составляет обязательное для всякой мысли искомое.
Нетрудно убедиться, что так понимаемый «смысл» представляет собою логически необходимое предположение не только всякой мысли, но и всякого сознания. Сознать именно и значит — осмыслить, т. е. отнести сознаваемое к какому-нибудь объективному, общезначимому смыслу. Пока я только переживаю те или другие ощущения, впечатления, эмоции, — я еще не сознаю; сознаю я только с того момента, когда мысль моя, возвышаясь над воспринимаемым, относит его к какому-либо общезначимому мысленному содержанию, утверждаемому как «смысл».
Положим, я сижу на берегу большой реки. Я вижу вдали что-то похожее на туман; потом впечатление проясняется и я отчетливо воспринимаю какой-то дымок. Может быть, это — поднявшееся над рекой облако; может быть, это — дым отдаленной фабричной трубы или идущего вдоль берега паровоза. Но вот дымок, казавшийся сначала неподвижным, начинает приближаться, следуя извилинам реки; а вместе с тем мое ухо ясно начинает различать усиливающееся по мере приближения шлепанье по воде. И вдруг мне окончательно становится ясным несомненный смысл всего воспринимаемого, смысл, разом превращающий весь хаос моих восприятий во единую, целостную картину. Это — пароход идет вниз по течению! Все, что раньше мне представлялось или казалось, — облако, дым фабрики или паровоза — отбрасывается мною как только мое, мнимое, психологическое. Я нашел нечто сверхпсихологическое, что больше всех моих ощущений, переживаний, мыслей, общее искомое моих мыслей, которое ими предполагается и которое поэтому называется «с-мыслом». В отличие от всего того мнимого, кажущегося, что я отбросил, это мысленное содержание, сознаваемое мною как смысл, утверждается мною как общеобязательное. Раз для меня ясно, что я вижу и слышу пароход, идущий против течения, я требую, чтобы и все признавали то же самое. То же самое мысленное содержание должно выразить «с-мысл» переживаний и восприятий других людей, которые тут же рядом со мною смотрят вдаль в том же направлении и слушают.
Такое же значение вопроса о «смысле» может быть показано на любом конкретном примере. — Это — всегда вопрос об общезначимом мысленном определении чего-либо, о безусловном значении для мысли чего-либо познаваемого или просто сознаваемого. В этом значении слова «смыслом» должно обладать все, что мы сознаем, ибо «сознать» именно и значит облечь что-либо в форму общезначимой мысли. Все то, что не поддается такому выражению, — тем самым находится за пределами возможного сознания.
Под «смыслом», таким образом, всегда подразумевается общезначимая мысль о чем-либо, и в этом значении смыслом обладает решительно все, что может быть выражено в мысли без различия ценного и неценного. Так понимаемый «смысл» может выразиться как в положительной, так и в отрицательной оценке любого предмета нашего познания, ибо отрицательная оценка совершенно так же, как и оценка положительная, может быть облечена в форму общезначимой мысли. Мы можем говорить о хорошем, дурном или о безразличном по отношению к добру и злу «смысле» того или другого деяния или факта, — все эти изречения одинаково могут находиться в полном соответствии со словом «смысл» в широком его значении.
Но кроме этого общего значения общезначимой мысли слово смысл имеет еще другое, специфическое значение положительной и общезначимой ценности, и именно в этом значении оно понимается, когда ставится вопрос о смысле жизни. Тут речь идет, очевидно, не о том, может ли жизнь (какова бы ни была ее ценность) быть выражена в терминах общезначимой мысли, а о том — стоит ли жить, обладает ли жизнь положительной ценностью, притом ценностью всеобщей и безусловной, ценностью, обязательной для каждого. Такая ценность, в качестве всеобщей, допускает общезначимое мысленное выражение; и, стало быть, тесное, специфическое значение слова «смысл» в данном случае не отменяет, а дополняет общее его значение. Искомым тут, как и во всех вопросах о «смысле», является общезначимая мысль, но при этом, — общезначимая мысль о ценности. Нам предстоит прежде всего рассмотреть, какими данными мы располагаем для решения этой задачи.
II. Общезначимый и сверхвременный смысл как искомое всякого сознания
Чтобы искомое нами сознание смысла жизни было ясным и глубоким, мы должны сначала отдать себе отчет в необходимых предположениях всякого сознания.
С одной стороны, материалом нашего сознания служат разнообразные психологические переживания — ощущения, впечатления, чувствования. С другой стороны, как уже было выяснено, самый акт сознания выражается в отнесении всего этого психологического материала к чему-то общезначимому и постольку — сверхпсихологическому — к смыслу. Этот сверхпсихологический смысл и есть основное необходимое предположение всякого сознания как такового. Раньше всякого конкретного сознания, раньше всякого усилия, которое я делаю, чтобы сознать что-либо, я предполагаю, что те переживания, которые я стремлюсь осознать, имеют какой-то объективный с-мысл и постольку могут быть выражены в форме общезначимой мысли.
Всякий акт моего сознания предполагает как свое искомое мысль, действительную за пределами всякого субъективного мышления, содержание сознания, действительное за пределами всякого индивидуального, психологического сознания.
Или есть эта общезначимая мысль, или все наше мышление — сплошная иллюзия. Или всякое сознание есть бред, обман, или же есть какое-то сверхиндивидуальное, сверхпсихологическое содержание сознания, которое составляет подлинный его смысл. Самое слово «сознание» (conscientia) означает некоторый сложный акт духа, в котором психическое переживание восполняется чем-то сознаваемым. Это что-то и есть сверхпсихический элемент сознания, его объективный смысл, к которому я отношу мои психические переживания.
Надо раз навсегда отрешиться от той ложной психологической теории, которая утверждает, будто в сознании мы имеем дело только с состоянием нашей психики. Если бы это было верно, у нас не было бы сознания. Если бы вся моя духовная жизнь исчерпывалась изменчивыми психическими состояниями, я не мог бы возвышаться над ними; иначе говоря, я не мог бы сознавать их. Сознание наше — больше всех своих изменчивых состояний именно потому, что оно на самом деле поднимается над нами и относит их к чему-то сверхпсихическому, что носит название «смысла».
Присмотримся внимательно к сущности этого сверхпсихического элемента сознания, и мы ясно увидим, в чем его отличие от «состояний сознания». Одно его свойство — всеобщность — уже было указано раньше, смотрящие вдаль на берегу реки, несомненно, видят и переживают эту даль по-разному между ними могут быть дальнозоркие, близорукие, дальтонисты, люди с тонким слухом или глухие, стало быть, «состояния сознания» у них — различные. И тем не менее смысл их переживаний — «пароход идет вниз по течению» — один и тот же. Он обладает свойством всеобщности и безусловности, он обязателен для каждого.
К этому присоединяется другая существенная особенность «смысла». В отличие от «состояний сознания», изменчивых и текучих, смысл по существу неизменен и неподвижен. В «состояниях сознания» наблюдателей на берегу реки в выше приведенном примере каждый миг отличается от всех предыдущих и последующих. Нарастает дым, то беловатый, то черный, нарастают и меняются звуки; судно, плывущее и приближающееся, то скрывается за лесистыми линиями извилистых берегов, то вновь показывается. Но, как бы ни менялась картина, ее общий смысл — «пароход идет вниз по течению» — остается один и тот же, как бы ни была изменчива картина или событие, которое мы наблюдаем, смысл наблюдаемого всегда сверхвременен, всегда облечен в форму вечности. Вышеописанная картина может отойти в далекое прошлое, смысл ее от этого не меняется; все равно виденное мною и другими на берегу реки и по прошествии бесконечной серии лет будет означать то же самое — «пароход идет вниз по течению». Неизменен, конечно, не самый факт, неизменна истина, выражающая смысл этого факта; и, каким бы текучим и преходящим ни был тот или другой факт, у него всегда есть свой неизменный смысл, или, что то же, своя — неизменная — истина.
Мы уже говорили, что без отнесения к смыслу нет сознания, что сознать — значит осмыслить. — Теперь мы видим, что сознать — значит подняться над временем, мало того, поднять на сверхвременную высоту сознаваемое, каким бы текучим и преходящим оно ни было. Общий закон всего, что во времени, выражается известным изречением Гераклита — «все течет». Едва мы назвали вещь, как она уже изменилась и как будто утратила свое тождество. На этом основании, как известно, последователи и продолжатели Гераклита признавали невозможным произносить о вещах какие-либо суждения: ибо, раз нет неизменного, тождественного с собою подлежащего, всякое сказуемое о таком подлежащем тотчас по произнесении или даже в самый момент произнесения должно оказаться ложью, так как подлежащее уже изменилось. Заблуждение этого построенного на учении Гераклита софизма заключается в смешении факта и его смысла; именно отсюда выводится ошибочное заключение, будто изменчивость факта исключает неизменность его смысла или неизменность истины об этом факте. На самом деле — как бы ни был изменчив факт — эта изменчивость не исключает возможности суждений о нем, потому что суждения относятся к сверхвременному смыслу изменчивого. По Гераклиту, нельзя дважды искупаться в одной и той же реке, потому что та река, в которой я купался раньше, уже протекла и через секунду мы имеем уже не ту прежнюю, а другую реку. Точнее говоря, нельзя даже искупаться в одной и той же реке однажды, ибо река не остается ни одной секунды одной и той же: того пребывающего сущего, которое мы называем рекою, вообще нет вовсе. Ошибка этого Гераклитова рассуждения заключается в том, что слово «река» выражает собою не какие-либо уносимые течением капли, струи или изменчивые состояния, а некоторый неизменный смысл всей этой текучей серии состояний. Река остается рекой, какие бы струи в ней ни протекали и в какие бы цвета в зависимости от погоды и времени дня эти струи ни окрашивались. Ибо это слово — «река» — выражает собою что-то отвоеванное сознанием у времени, некоторый непреходящий и неизменный «смысл» чего-то текущего.
Это же различение текущей действительности от ее смысла дает нам ключ к разрешению другого знаменитого софизма древности, касающегося проблемы движения. Элеец Зенон, как известно, отрицал реальность движения и в доказательство указывал на невозможность помыслить движение без противоречий. Если мы попытаемся, например, выразить в терминах мысли движение летящей стрелы, то мы должны мыслить ее сразу и движущейся и покоящейся: она должна и двигаться, и вместе с тем пребывать в каждой точке, через которую она проходит. Но если она движется, то она ни в какой точке не может пребывать: если же она где-либо пребывает, то она не движется.
Видимость противоречия объясняется именно указанным выше смешением реального процесса, который представляет собою непрерывное изменение, и неподвижного смысла этого процесса. В картине летящей стрелы есть несомненно сочетание движения и покоя, но нет того внутреннего логического противоречия, которое смущает Зенона, ибо предикаты «движение» и «покой» тут относятся к различным субъектам. Движение стрелы не прерывается покоем ни в одной точке и совершается непрерывно. Но мысль, судящая об этом движении и воспроизводящая линию полета стрелы, покоится как во всей этой линии в ее целом, так и в каждой отдельной ее точке, ибо для этой мысли все эти точки связываются общим неизменным смыслом, который выражается словом «движение». Как бы ни было изменчиво то, о чем мы мыслим, истина об этом меняющемся — неизменна, и мыслить ее — значит и для нас приобщаться мыслью к вечному покою. — Движение есть сплошное, непрерывное изменение, но вечен и неподвижен тот смысл, в котором мы его осознаем. Под данным определенным движением разумеется всегда одно и то же, причем между этой неподвижностью смысла и подвижностью того, что им выражается, нет никакого противоречия.
Ошибка Зенона нередко повторяется и в наши дни. Еще недавно Бергсон, не заметивший этой ошибки, вывел из приведенной только что аргументации древнего философа заключение, будто наша мысль, оперирующая неподвижными общими понятиями, потому самому не в состоянии воссоздать непрерывности реального процесса, реального движения. — В действительности дело обстоит как раз наоборот. — Мы отдаем себе ясный отчет в непрерывности реального процесса. — И эта мысль о непрерывности движения доступна нашему уму именно вследствие того, что для него все точки движения и все моменты времени, в течение коего оно совершается, связаны в интуиции смысла сверхвременного и потому не могущего быть прерванным во времени. Если бы мы могли мыслить все моменты движения не иначе как один за другим и не были бы в состоянии мыслить их сразу, в единый миг, то мы не могли бы и связать этих моментов и этих точек в одно непрерывное целое: тогда движение прерывалось бы для нас в каждой мыслимой нами его точке. Иначе говоря, в этом случае для нас не было бы самого перехода от точки к точке, т. е. самого движения. — Ясно, стало быть, что понятие непрерывности становится нам доступным именно в силу способности нашей мысли подняться над временем и мыслить как одно целое как то, что в нем уже протекло, так и то, что протекает, и то, что еще не наступило; вообще, всякий синтез моментов, разделенных между собою во времени, возможен лишь через интуицию смысла сверхвременного.
Всякое вообще движение, всякое событие во времени имеет свой неподвижный смысл — истину, которая его выражает: иначе всякое высказывание об этом движении или событии было бы неправдою. Сверхвременный смысл движения и всего движущегося предполагается всякими нашими суждениями о движущемся, всяким нашим сознанием о нем. Это может быть пояснено на любом нашем суждении об историческом факте прошлого. Говорить об историческом прошлом — значит говорить о несуществующем, о том, чего уже нет. А между тем каждое наше суждение о событиях французской революции предполагает, что предмет наш некоторым образом есть в истине, что в ней вообще сохраняется каждый мимолетный момент текущей и протекшей действительности. Если бы все моменты движения некоторым образом не сохранялись в истине, — движение было бы немыслимо, мы не могли бы построить самого понятия движения, ибо оно было бы ложью. Мыслить движение — значит мыслить каждый его миг и каждую точку, чрез которую оно проходит, как что-то исчезающее во временной действительности и вместе — пребывающее в истине.
Нам предстоит здесь выяснить, что такое эта пребывающая истина над движущимся и что такое этот сверхвременный смысл, чрез который мы сознаем все, что сознаем.
III. Истина как акт безусловного сознания
Мы уже видели, что «сознать» — значит найти общезначимое мысленное содержание, общезначимую мысль, которая выражает с-мысл сознаваемого, или, что то же, его истину. Так называемое «ложное сознание» не есть сознание в собственном смысле, а либо неудавшаяся попытка сознать что-либо, либо пустая видимость, а то и симуляция сознания. Покуда я делаю только предположения о смысле чего-либо мною переживаемого, я сознаю не искомый мною смысл, а только мои предположения. — Сознать в собственном смысле — значит не гадать об истине или смысле воспринимаемого, а обладать им. Сознает свое переживание не тот, кто думает — «может быть, это гром гремит, а может быть, телега едет по мосту». Сознающий в собственном смысле слова есть знающий. Смысл или истина, есть именно то, что возводит мысль на степень сознания.
Отсюда видно, что смысл-истина — неотделим от сознания. Это — смысл, ему имманентный, который, в качестве такового, не может быть утверждаем отдельно от сознания.
Тут все наши утверждения об истине и смысле превращаются в сплошную антиномию, ибо одна и та же истина необходимо предполагается нами и как трансцендентная, и как имманентная сознанию.
С одной стороны, как мы видели, истина есть что-то сверхпсихологическое, к чему мы относим наши психологические переживания; постольку эта истина, которую мы расцениваем все наши переживания, есть нечто трансцендентное, потустороннее нашему сознанию как психологическому акту. Истина-смысл действительна безусловно и, стало быть, независимо от моего, твоего или чьего бы то ни было психологического сознания. Но, с другой стороны, во всяком искании нашего сознания истина-смысл, которой мы ищем, предполагается как содержание сознания, притом — как содержание общезначимое. Это нетрудно пояснить на ряде наглядных примеров, в особенности на истинах временного бытия.
«Весной X года жаворонки прилетели девятого марта». «Вторая пуническая война продолжалась с 218 по 201 год до Р. X.» В чем заключается пребывающая истина этих двух утверждений? Для того, кто определяет истину как «бытие», они тотчас обращаются в ложь, ибо прилетевшие жаворонки, если они еще существуют на свете, давно отлетели обратно; точно так же Аннибал, Сципион и все прочие герои второй пунической войны, равно как и самая война, давным-давно уже канули в «небытие». А между тем истина об этих фактах прошлого есть нечто такое, что пребывает и после уничтожения самых фактов. Пребывает не само это временное, непрерывно текущее «бытие», а некоторое неизменное, сверхвременное содержание сознания, которое выражается суждениями — «жаворонки прилетели девятого марта» и «вторая пуническая война продолжалась с 218 по 201 год».
Утверждать какую-либо истину — значит всегда утверждать какое-либо содержание сознания во всеобщей и безусловной форме. — Это можно показать на любом конкретном примере, о каких бы истинах ни шла речь. — Из этого видно, что вера в истину-смысл, — которая предполагается каждым нашим суждением и каждым актом нашего сознавания, есть на самом деле вера в транссубъективные, сверхпсихологические содержания сознания, т. е. в такие содержания сознания, которые сохраняют всю свою действительность и значимость совершенно независимо от того, сознаются или не сознаются они теми или другими психологическими субъектами сознания. То содержание сознания, которое выражается словами — «земля вращается вокруг солнца», — будет истиною, хотя бы ни один психологический субъект сознания об этом не знал. И когда мы исследуем, отыскиваем какую-либо никем доселе не открытую истину, мы ищем не какого-либо независимого от сознания «бытия», а именно того содержания сознания (о бытии или о чем угодно), которое мы могли бы утверждать как безусловное, общезначимое и действительное независимо от чьих-либо психологических переживаний.
Самое выражение «общезначимый» или «общезначимое» не вполне адекватно и точно выражает основное свойство истины, ибо оно невольно заставляет нас думать о каких-то психологических субъектах сознания, для которых истина что-либо «значит». Между тем именно от всего психологического нужно отвлечься при определении истины. Положение «земля вращается вокруг солнца» — остается истиною, хотя бы психологически оно ровно ни для кого и ничего не значило. Истина есть такое содержание сознания, которое обладает безусловною действительностью независимо от чего-либо психологического.
Отсюда видно, в каком смысле истина трансцендентна и в каком смысле, наоборот, она имманентна сознанию. Она есть общезначимая мысль за пределами моего мышления как психологического акта и общезначимое содержание сознания за пределами моего сознания. Она для меня запредельна или трансцендентна, поскольку психологически я ее не сознаю. Но, будучи трансцендентною моей психологически ограниченной мысли и моему психологически ограниченному сознанию, истина ни в каком случае не трансцендентна сознанию как такому, сознанию вообще, ибо по самой природе своей истина есть общезначимая мысль, содержание сознания, обладающее формой всеобщности и безусловности.
Лишь в качестве таковой истина составляет искомое моего сознания и познания. Я могу подняться в акте сознания к сверхпсихологическому смыслу переживаемого мною, я могу схватить мыслью нечто, что возвышается над моими изменчивыми психологическими состояниями, — словом, я могу отодвигать до бесконечности психологические границы моего сознания и мысли, — но выйти за пределы сознания и мысли вообще мое сознание и моя мысль не могут ни психологически, ни логически. Все, что я сознаю, тем самым есть содержание сознания, и ничего, кроме мысли, моя мысль схватить не может. Предполагать истину (а истина предполагается нашим сознанием и мыслью неизбежно, необходимо) именно и значит предполагать, что над моими мнениями и мыслями есть некоторая безусловная мысль о познаваемом и что над моим сознанием есть некоторое безусловное, объективное содержание сознания, которое выражает собою подлинную сущность сознаваемого.
Та теория познания, которая изображает истину как независимый от мысли и потусторонний ей предмет познания, а самое познание — как мысленную копию с этого предмета, должна быть раз навсегда оставлена; ибо, если эта истина-оригинал была запредельна мысли, мысль не могла бы снимать с нее копий. Мысль может снимать копии только с мысли же. Истина была бы безусловно несравнима с моими обманчивыми мнениями и ложными мыслями, если бы она сама не была определенной мыслью, определенным содержанием сознания. Во всякой попытке нашей осознать или познать что бы то ни было мы сравниваем между собою множество мыслей, множество содержаний сознания и спрашиваем, которое из них есть истина. Но во всяком случае мы предполагаем, что истина есть определенная мысль, определенное содержание сознания, — иначе весь этот процесс сравнения и выбора между мыслями был бы лишен всякого смысла. Я вижу на горизонте какие-то неопределенные беловатые контуры. Быть может, это — облако; но, может быть, это — отдаленная горная вершина. Как бы я ни решил этот спор противоположных представлений, мыслей и мнений, — все-таки из сознания и мысли я не выйду: всякое решение будет утверждать как истину не что-либо внемысленное и внесознательное, а ту или другую определенную мысль, то или другое определенное содержание сознания.
Согласно ходячему воззрению, истина есть возможное содержание сознания для возможных психологических субъектов. Было бы глубоко ошибочно видеть в этом определяющий признак истины, ибо наличность или отсутствие истины не могут зависеть ни от какого психологического факта. Истина — смысл нашего сознания — необходимо предполагается как что-то независимо от нас действенное, безусловно действительное: она не может быть обусловлена реально существованием психологического субъекта, могущего ее сознавать. Есть такой субъект или нет его, истина есть во всяком случае. — Точно так же психологический субъект, «могущий сознавать», не является и логическим условием существования истины, ибо именно по своей логической природе истина есть безусловное.
Эта безусловность и, в частности, психологическая необусловленность истины предполагаются всяким нашим суждением о какой-либо истине. Верить, что это гора воистину есть, — значит предполагать, что она существует не только для возможного человеческого или человекообразного наблюдателя. — Для психологического субъекта сознания наблюдение фактов прошлого в настоящем невозможно; и однако, мы предполагаем эти факты как что-то безусловно действенное в истине. А в тех случаях, когда наблюдение горы или иного явления психологически возможно, не оно обусловливает истинность существования горы, а, наоборот, наблюдение возможно потому, что гора истинно существует.
Словом, истина необходимо предполагается нами как такое содержание сознания, которое действенно не только за пределами нашего сознания, но за пределами чьего бы то ни было психологического переживания. Это — действенность не логическая только, а онтологическая, ибо истина объемлет в себе все, что есть: всякое бытие в ней содержится и в ней находит свое безусловное определение; оно есть лишь поскольку оно есть в истине — иначе говоря, истина есть сущее: иначе она не могла бы быть истиною бытия.
В каком же смысле она есть сущее? Мы видели, что вся действенность истины есть действенность содержаний сознания. Ясно, стало быть, что верить в нее — значит предполагать безусловное сознание как подлинно сущее и действенное. Хотя бы на свете вовсе не было психологических субъектов, могущих воспринимать и сознавать, истина есть: стало быть, есть некоторые содержания сознания, носящие на себе печать необходимости, всеобщности и безусловности. Есть некоторое сверхпсихологическое сознание, безусловное и всеобщее как по форме, так и по содержанию. И я — психологический субъект — могу сознать истину, лишь поскольку я так или иначе приобщаюсь к этому сознанию.
Мои представления и мнения обладают существованием лишь условным: когда меня не будет, и их не будет. Напротив, истина — это такое содержание сознания, которое есть, безусловно, хотя бы нас, людей, не было вовсе. Истина всегда выражает собою вечно активное сознание, хотя бы она была даже истиною какого-либо преходящего факта. Цезарь и Аннибал давно исчезли, но те содержания сознания, которые выражают собою истину о Цезаре и Аннибале, остаются вечно действительными. Что же это за действительность содержаний сознания, не зависящая от существования психологических субъектов сознания? Не очевидно ли, что предположение истины, на котором покоится все наше сознание и мышление, совершенно тождественно с предположением безусловного или абсолютного сознания? Или истина есть акт безусловного сознания, или истины нет вовсе.
IV. Истина как всеединая мысль и всеединое сознание
Это предположение безусловного сознания составляет необходимую предпосылку всякого акта нашего сознания. Мы уже видели, что сознать, осмыслить что бы то ни было — именно и значит найти некоторое безусловное сверхпсихологическое содержание сознания, которое составляет истину или смысл сознаваемого. Или есть этот сверхвременный смысл, которого мы ищем, или тщетно наше искание. Или в самом деле все, что мы стремимся сознать, от века осознано в Безусловном, или же нет вовсе той истины, которая составляет искомое нашего сознания; нет того, что сознается нами; но в таком случае и самое наше сознание есть чистая иллюзия.
Безусловное сознание — вот та необходимая точка опоры, которая предполагается всяким нашим субъективным, антропологическим сознанием. Без этой точки опоры все в моем сознании погружается во мрак, все исчезает — и материя и форма, все смешивается в хаос субъективных переживаний, над которым я не в силах подняться, ибо я могу сознавать только при свете безусловного сознания. Всякий акт моего сознания предполагает, что сознаваемое от века осознано в безусловном; всякое искание моей мысли предполагает некоторый сверхвременный «смысл», которого я ищу, т. е. некоторый сверхвременный акт безусловной мысли.
Вникнув в сущность основного предположения нашего сознания, мы откроем дальнейшие его определения. — Сознать что бы то ни было — значит найти единую истину, единый смысл сознаваемого; наших человеческих мнений и мыслей может быть беспредельное множество, но истина — одна для всех. И сознать — значит отнести сознаваемое к этому единому, для всех обязательному смыслу — истине.
Истина — это такое содержание сознания, которое для всех едино, — такая мысль о сознаваемом, которая для всех обязательна. Вместе с тем истина необходимо предполагается нами как мысль всеохватывающая, объемлющая все действительное и возможное. Всякий акт моего сознания предполагает, что о всяком возможном предмете сознания есть только одна истина, что есть только одна возможная мысль, которая выражает собою мысль всего сознаваемого. Иначе говоря, истина предполагается нами как мысль единая и в то же время всеобъемлющая, т. е. как всеединая мысль. Есть истина обо всем, и в то же время истина — едина. Стало быть, истина есть единое и все в одно и то же время. И это единство истины есть единство безусловной мысли обо всем.
Если бы истина не была всеединою мыслью, то могли бы быть две противоречивые истины об одном и том же. Тогда могло бы быть объективно истинным и то, что была пуническая война, и то, что ее не было, и то, что это белое пятно на горизонте — гора, и то, что оно — облако. Тогда было бы суетным самое наше стремление сознать, т. е. найти единый смысл, единую безусловную мысль о сознаваемом. Сказать, что есть единая истина, — значит утверждать, что есть единая безусловная мысль обо всем.
Как же относится эта всеединая мысль-истина к моему человеческому сознанию? Мы a priori[1] убеждены, что и все наше, психологическое, охвачено этим всеединством, что всякое наше представление, чувство, переживанье имеет только один возможный смысл, допускает одно только истинное истолкование. Это априорное предположение составляет необходимую предпосылку всего моего сознания. Сознать именно и значит — отнести что-либо к истине; соответственно с этим всякое мое усилие сознать что бы то ни было a priori предполагает существование истины как общезначимого смысла сознаваемого. Это было бы невозможным, если бы всеединство истины представляло собою нечто абсолютно потустороннее сознанию. Я отношу к истине всякое мое психическое переживание, всякое состояние моего сознания. Я заранее уверен, что эти переживания так или иначе есть в истине, иначе всякое мое сознание было бы иллюзией.
Мои чувства могут меня обманывать. — Тот дом, который я сейчас вижу, быть может, на деле вовсе не дом, а мой субъективный мираж, моя фантазия. — Но и в таком случае мои представления объемлются истиною, ибо истинно то, что мне сейчас представляется дом, истинно то, что я в данную минуту переживаю галлюцинацию. Так же точно и мои мысли могут быть обманчивыми и ложными; и, однако, вся эта моя ложь не только объемлется истиною, но и преодолевается в ней, снимается в ней как ложь и таким образом претворяется в истину. Мое мнение, что Гомер не существовал как историческое лицо, может быть ложью, но в таком случае истинно то, что я держусь этого ошибочного мнения, и истинно то, что оно ошибочно.
В известном смысле, стало быть, в истине есть все, что я думаю, все, что я ощущаю и чувствую, все состояния и переживания моего сознания. Это было бы совершенно невозможно, если бы истина представляла собою некоторую потустороннюю сознанию, как таковому, действительность или реальность. Если в истину некоторым образом включено все сознаваемое и всякий акт сознания действительного и возможного, — это значит, что истина есть полнота совершенного и абсолютного сознания обо всем. — Именно как полнота всеединого сознания истина предполагается всяким актом моего сознания; единственно на этом предположении основано все наше искание истины. Раньше всякого ответа на наш вопрос об истине мы, безусловно, уверены, что такой ответ существует, т. е. что в истине я могу найти все содержания моего сознания в их безотносительном значении.
Искание истины есть попытка найти безусловное сознание в моем сознании и мое сознание — в безусловном. Если безусловного сознания нет, то вся эта попытка — чистая иллюзия; тогда невозможно никакое познавание и никакое сознавание. Если нет безусловного сознания, — сознания, тождественного с истиною, то никакие высказывания, суждения и интуиции сознания не в состоянии выразить истину. Отрицание безусловного сознания с логическою неизбежностью приводит к оправданию известных софистических положений. Истины нет; но если бы истина и существовала, она не была бы познаваема; а если бы она была познаваема, она была бы непередаваема посредством речи.
Собственно, основное положение софистики «человек есть мера всего истинного, что оно есть истинное и ложное, что оно — ложное» — представляет собою не что иное, как категорическое отрицание всеединого, безусловного сознания. Всякое сознание, как таковое, с этой точки зрения, только человечно, антропологично, а потому — только индивидуально. Если это верно, если над сознанием человеческого индивида нет другого сознания — единого, всеобщего, безусловного и в этой своей сверхпсихологической безусловности действительного, — тогда софисты правы. Тогда человек с его хаосом противоречивых суждений обо всем и в самом деле — мера всего, и нет никаких объективных оснований предпочесть одно из двух противоречивых суждений другому.
Софистика, как известно, была побеждена тем сократическим требованием, которое выражается в изречении дельфийского оракула — «познай самого себя». Сократ, а вслед за ним и Платон показали, что в самопознании или самосознании человек приходит к объективной идее, т. е. к сверхиндивидуальному, вселенскому и безусловному сознанию. Идея, как ее понимал Платон, не исчерпывается такими определениями, как «понятие» или «сущность»; ибо идеи, по Платону, не только «понимаются» или «сознаются» людьми: они обладают независимым, отрешенным от людей существованием и сознанием, но сознанием не индивидуальным, не психологическим, а сверхиндивидуальным, ибо идея по самому существу своему есть вселенское. Этот мир идей, объективно связанных связью единого, есть именно вселенское, безусловное сознание в отличие от сознания индивидуального, объективная мысль — истина. И сознать, по Платону, именно и значит — вспомнить, найти в глубине моего индивидуального сознания эту вселенскую мысль, всеохватывающую и единую для всех. Как относится эта объективная мысль-истина к моим переживаниям; в каком смысле она их в себе объемлет и охватывает? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно принять во внимание, что сами по себе мои представления, чувства и вообще психические переживания — не истина и не ложь. Истинными или ложными они становятся лишь с той минуты, когда я пытаюсь сознать их объективную связь и утверждаю эту связь в суждении. Круглое, красное, зеленое, вкусное, твердое и тому подобные отрывочные представления сами по себе — не истина и не ложь; но с той минуты, когда я скажу — это дерево зелено, или — это дерево красно, я буду иметь представления истинные или ложные. Истинным или ложным может быть лишь синтез тех или других содержаний сознания, а не отдельные содержания сознания сами по себе, взятые в отрыве одно от другого. Ложным будет такой синтез, который представляет собою продукт только моего индивидуального усмотрения или мнения. Напротив, истинным будет синтез общезначимый или безусловный.
Истина есть абсолютный синтез, т. е. такой синтез представлений, который имеет сверхпсихологическое, безусловное значение. Вера в истину, которая составляет а priori всего нашего сознания, есть именно вера в такой абсолютный синтез, в котором все представления, возможные и действительные, даны в их безусловном значении.
Это можно пояснить на примере, приведенном в начале этого введения. Когда я вижу темное пятно на горизонте и спрашиваю, что это такое — дым фабрики, стоящей на месте, или же дымок приближающегося парохода, вопрос ставится мною об абсолютном синтезе представлений: истина («пароход идет вниз по течению») тут отличается от обманчивого субъективного мнения («на горизонте дымит фабрика») именно как синтез безусловный, а потому и необходимый, общезначимый от синтеза произвольного, только субъективного, имеющего значимость только психологическую.
То же самое можно пояснить на всяком другом примере: спрашиваю ли я об исторической дате какого-либо события, истина, которой я ищу, есть абсолютный синтез между датою и событием; решаю ли я какую-нибудь арифметическую задачу, опять-таки искомая истина выразится в виде синтеза того или другого понятия с тем или другим числом. Недаром все суждения, расширяющие наше познание истины, суть суждения синтетические. Материалом для таких суждений служит решительно все, что я воспринимаю и переживаю. — Имею ли я дело с восприятием какой-либо объективной реальности или с моей субъективной галлюцинацией, все равно я всегда предполагаю, что есть некоторый абсолютный синтез, который выражает истину, переживаемую мною. Суждение — «данное явление есть мой субъективный бред» есть такое же утверждение абсолютного синтеза двух представлений (видящего субъекта и бреда), как и суждение — «я вижу действительного человека» (где переживанье видящего связывается с объективной реальностью видимого).
Стало быть, всякий вопрос моего сознания об истине — смысле сознаваемого — предполагает такой абсолютный синтез, в котором все представления действительные и возможные необходимо связаны между собою, связаны раньше, чем я успел сознать или осмыслить эту связь. Всякое искание истины-смысла предполагает ее как синтез, уже завершенный раньше всякого нашего суждения. Словом, абсолютный синтез наших представлений необходимо предполагается нами не только как логическое, но и как реальное предшествующее всякого акта нашего сознания. Моя попытка найти безусловную связь моих представлений предполагает, что эта связь прежде всякого возможного суждения дана в истине.
Раньше мы видели, что истине, как таковой, присуща форма вечности, что вечной представляется всякая истина, даже истина о преходящем событии во времени. Стало быть, предполагать истину — значит предполагать не только абсолютный, всеединый, но при этом и предвечный синтез всех возможных содержаний сознания.
Чтобы схватить единый смысл чего бы то ни было, моя человеческая мысль должна переходить во времени от момента к моменту, от одного элемента данности к другому. Чтобы получить арифметическую сумму, я должен прибавлять слагаемое к слагаемому; чтобы произнести суждение — «пароход плывет вниз по течению», я должен последовательно переходить от одного зрительного впечатления к другому и от впечатлений зрительных к впечатлениям звуковым. — Но в истине нет всех этих переходов; там раньше всякого сложения дана сумма всех возможных слагаемых и раньше всякого нашего размышления о наших впечатлениях дан мысленный итог всех этих впечатлений. Там последствия даны одновременно с причинами; говоря иначе, в истине дана от века вся та цепь причин и следствий, а стало быть, и вся та цепь событий, которая развертывается перед нами во времени, дано все бесконечное прошлое этой цепи и все ее бесконечное будущее.
Не будь этого сверхвременного синтеза всего воспринимаемого нами в истине, мы не были бы в состоянии собрать и связать двух мыслей во времени — вся наша мысль уносилась бы непрерывным течением временного; а при этих условиях не было бы и сознания. Когда я рассматриваю какое-нибудь шарообразное тело, я не могу видеть сразу все его стороны; чтобы осмотреть со всех сторон этот шар, я должен его переворачивать в руках, последовательно переходя от одной стороны к другой. — Чтобы собрать эту множественность впечатлений во единое представление о шарообразном теле, я должен возвыситься сознанием над течением времени, я должен предположить, что проходящее передо мною сохраняется где-то в неизменной истине, по ту сторону моих изменчивых переживаний. Только через этот синтез в сверхвременной истине я могу найти и сознать любой предмет во времени. Я не могу ни о чем судить и ничего сознать иначе, как предполагая, что раньше всякого моего суждения мои впечатления уже собраны и связаны в этом абсолютном синтезе. — Все мною воспринимаемое ново только для меня, для моего психологического сознания; но в абсолютном синтезе истины от века есть вся эта цепь событий и впечатлений, которая передо мною развернулась, развертывается или еще будет развертываться во времени; мало того, в истине каждое звено этой цепи, как бы мало и ничтожно оно ни было, имеет свое безусловное метафизическое место и значение в целом. В этом — необходимое предположение и единственно возможная точка опоры для всякого нашего суждения о наших впечатлениях. Все эти суждения суть не более и не менее как попытки воспроизвести абсолютный синтез, т. е. вечный суд истины о каждом данном предмете нашего познания и сознания. — Но этим самым предполагается, что есть этот абсолютный синтез, есть и этот предвечный суд истины обо всем, о чем возможны какие-либо суждения. Иначе говоря, всякое сознание и всякое суждение предполагают истину как абсолютное сознание, в котором все связано безусловной и необходимой связью; задача всякого суждения только в том и заключается, чтобы найти, раскрыть этот безусловный синтез всеединого сознания о каждом данном предмете нашего суждения. — Предполагаемый с-мысл всякого сознания есть абсолютное сознание, а с-мысл всякого суждения есть абсолютная мысль. Стало быть, если нет абсолютного сознания и абсолютной мысли, то нет и абсолютного смысла. Тогда всякое наше сознавание и всякое наше суждение — бессмысленно. — Этим предположением абсолютной мысли живет наша мысль; отказаться от него — значит, стало быть, отказаться от всякого мышления и сознания, что невозможно логически: ибо и самый отказ от абсолютной мысли, как и всякое вообще суждение, притязающее на истинность, логически предполагает абсолютную истину, т. е. в конце концов ту же абсолютную мысль[2].
* * *
В заключение остается точнее формулировать то предположение безусловного сознания, которое, как мы видели, составляет необходимую предпосылку нашего человеческого сознания. Необходимо отметить, что в применении к Абсолютному бессильно слово, неадекватны все термины человеческого языка; несовершенны и выражения: «абсолютное сознание» и «всеединое сознание». Чтобы избежать опасности психологизма, т. е. уподобления Безусловного нашим человеческим переживаниям, надо все время иметь в виду эту недостаточность и неточность человеческих слов; в особенности же необходимо ясно сознать, в чем она заключается.
Отличие всеединого ума от нашего, человеческого, заключается прежде всего — в полноте этого ума, объемлющего все и тождественного с истиною всего. Поэтому для того, чтобы правильно мыслить этот ум, мы должны отвлечься от всех присущих нашему уму психологических границ.
Прежде всего, как это уже было многократно выше указано, акт всеединой мысли и всеединого сознания не есть психологический процесс во времени. С этим связано другое его отличие от нашего ума: всеединая мысль есть интуитивная, а не рефлектирующая. Наша смертная мысль всегда находится в процессе искания смысла, а потому всегда либо восходит к искомому смыслу от какой-либо еще неосмысленной ею данности, о которой она размышляет, рефлектирует, либо, наоборот, исходя из сознанного смысла, возвращается от него к данности, выводя по отношению к ней логические последствия.
Всеединому уму этот психологический процесс рефлексии безусловно чужд: ибо этот ум не переходит от данности к смыслу или обратно — от смысла к данности. Он непосредственно обладает смыслом всего действительного и мысленного и непосредственно видит этот смысл во всем, что дано; для того, чтобы видеть смысл чего-либо, ему не нужно искать его, ни отвлекаться от данности, ни размышлять о ней, потому что безусловная мысль сама есть безусловный смысл всего ею мыслимого.
Деятельность всеединого ума есть непосредственное всеведение и всевидение; в этом смысле нужно понимать и самый термин «абсолютное сознание». — Всеединый ум видит и знает, а мы, люди, чрез него видим и вместе с ним — сознаем. По отношению к нам частица «со» в глаголе сознавать выражает обусловленность нашего сознания, его зависимость от безусловного всевидения и всеведения. — Ум же всеединый и абсолютный ничем не обусловлен, ни от чего не зависит. Поэтому и самый термин «всеединое сознание» по отношению к нему не вполне адекватен и может употребляться только с тою оговоркой, что он обозначает всевидение, или, что то же, — всеведение; при этом самая частица «со» в глаголе «сознавать» в данном случае не означает обусловленности всеединого ума или зависимости его от какого-либо другого ума. — Свойство нашего ума выражается в том, что он может мыслить и сознавать лишь по приобщению к уму всеединому или безусловному. Напротив, основное свойство этого последнего — абсолютная независимость и абсолютное самоопределение.
Проблема смысла жизни – Е. Н. Трубецкой: обоснование смысла жизни – Русская религиозная философия в XX столетии – История русской философии – PhilosofFine
Казалось бы, простое утверждение – “философия должна искать смысл жизни” – приобретает глубину и содержательность, будучи рассмотрено и осмыслено в интеллектуальном контексте эпохи последней трети прошлого века, на которую пришлось становление миросозерцания Трубецкого и других деятелей русского религиозного возрождения. Господствующие в эту эпоху течения европейской и прежде всего немецкой мысли фактически сходились между собой в одном: в отсутствии для постановки вопроса о смысле жизни необходимых метафизических оснований. Философия пессимизма А. Шопенгауэра и Э. фон Гартмана, оказавшая огромное воздействие на интеллектуальные искания русских мыслителей-идеалистов конца прошлого века, пришла к выводу о бессмысленности жизни или, напротив, о безжизненности смысла, об онтологической пустоте, скрывающейся за ценностными, разумными принципами человеческого существования. Разум, согласно этим учениям, мог звать человека к одной лишь цели – уничтожению жизни, точнее, самоотрицанию воли, являющейся субстанциальной основой жизни. Сознание дуализма, разорванности единого мирового целого на царства бессмысленной жизни и безжизненных ценностей, – первопричина того зафиксированного в магистерской диссертации В. С. Соловьева 1874 г. “кризиса западной философии”, одним из следствий которого стал поворот русского идеализма в сторону классического философского наследия Европы, в сторону христианского платонизма.
“Всякое движение нашей мысли, всякий акт нашей воли, – писал Трубецкой, – более того, весь наш жизненный процесс построен на том предположении, что есть неиссякающий источник нетленной, неумирающей жизни, что человек может действительно с ним соединиться и увековечить себя в нем. Жизнь в самом деле предполагает тот добрый смысл, который был найден в ней Платоном, иначе она не может быть оправдана”. Эти слова могут быть приложимы к основным направлениям русской идеалистической мысли конца XIX – начала XX в., выступившей в качестве оппонента двум важнейшим течениям немецкой мысли этого периода – неокантианству и философии жизни. Для представителей последней жизнь являлась самодостаточной реальностью, ценностное осмысление которой оказывалось заведомо иллюзорным или даже порочным. Неокантианцы стремились “освободить” человеческую культуру, мораль, науку от неизбежно разрушительного для них соприкосновения с иррациональной (“жизненной”) действительностью, исключив всякий элемент данности, непосредственности из области познания и, таким образом, “заперев” человека в “царстве ценностей” или в конструируемой его собственным сознанием реальности. И в том, и в другом случае вопрос о смысле жизни терял необходимый для него гносеологический и онтологический фундамент. У философов жизни жизнь отрешалась от всякого смысла, а в учении неокантианцев она выпадала из сферы философского познания.
Философское мировоззрение Трубецкого развивалось в неослабевающей борьбе за смысл жизни не в качестве только ценности, идеала, но и в качестве высшей истины. Об этом свидетельствуют его исследование 1892 г. “Религиозно-общественный идеал западного христианства в V веке. Ч. 1: Миросозерцание Блаженного Августина”, в котором опровергнутый Августином манихейский дуализм сопоставляется с дуализмом пессимистической философии, критический очерк 1904 г. “Философия Ницше”, книга по теории познания “Метафизические предположения познания. Опыт преодоления Канта и кантианства” (1917) и, разумеется, главная философская работа Трубецкого “Смысл жизни” (1918).
В предисловии к книге “Смысл жизни” Трубецкой сообщал читателю, что все прошлые и последующие его религиозно-философские сочинения, если им суждено увидеть свет, были и будут посвящены развитию той темы, которая составила предмет настоящей книги и нашла прямое отражение в ее названии. Данный труд стал последним в философском творчестве Трубецкого, и он же оказался единственным его произведением, в котором изложение положительной стороны его учения не было связано с критическим разбором или “имманентным преодолением” иных социально-политических или философских систем.
Евгений трубецкой: смысл жизни и катастрофа современной культуры
Русский религиозный философ, правовед и общественный деятель Е.Н. Трубецкой обращается к теме кризиса культуры в работе “Смысл жизни”, которая с полным основанием признается “наиболее значительным философским трудом” мыслителя [111], а также в ряде других работ, например “Умозрение в красках” (1915), “Два мира в древнерусской иконописи” (1916).)
110 Франк С.Л. Указ. соч. С. 144.
111 См.: Зеньковский В.В. История русской философии. Л., 1991. Т. II. Ч. 2. С. 107; Левицкий С.А. Очерки по истории русской философской и общественной мысли Франкфурт-на-Майне, 1981. Т. II. С. 11. (Цит. по: Сапов В.В. Князь Е.Н. Трубецкой: Очерк жизни и творчества // Трубецкой Е.Н. Избранное. М., 1995 С. 443.
Князь Евгений Николаевич Трубецкой (1863-1920) – правовед, профессор Московского университета, видный представитель религиозно-философской мысли, один из организаторов издательства “Путь” и Религиозно-философского общества памяти
B.C. Соловьева. К религиозной метафизике Е.Н. Трубецкой, так же как и его брат С.Н. Трубецкой, пришел под непосредственным и значительным влиянием Соловьева, с которым поддерживал дружеские отношения на протяжении многих лет. Среди философских сочинений Е.Н. Трубецкого – “Философия Ницше” (1904), “История философии права” (1907), “Миросозерцание Вл. С. Соловьева” (1913), “Метафизические предположения познания” (1917), “Смысл жизни” (1918) и др. Во время гражданской войны Е.Н. Трубецкой участвовал в белом движении. Умер в Новороссийске при эвакуации Добровольческой армии. [Философия / Под ред. В.Д. Губина. М., 2003.]
Работа “Смысл жизни” выходит в свет в 1918 г., когда катастрофизм переживаемых Россией событий проявляется во всей полноте. С очевидностью обнаруживается и взаимосвязь, взаимообусловленность кризиса европейской культуры и трагической судьбы России. Трубецкой воспринимает все происшедшее и происходящее в России в контексте европейского кризиса и пишет об этом в предисловии к работе: “Внешним поводом настоящего труда являются мучительные переживания мировой бессмыслицы, достигшие в наши дни необычайного напряжения. Когда была написана его первая глава, катастрофа, ныне постигшая Россию, только надвигалась и была мучительным предчувствием. Слышались отдаленные раскаты грома приближающейся грозы, но оставалась надежда, что она минует, и все еще казалось целым. Потом труд был прерван в самом его начале революционной бурей. Он возобновился под гром пушек московского октябрьского расстрела 1917 г. Теперь, когда он кончен, Россия лежит в развалинах; она стала очагом мирового пожара, угрожающего гибелью всемирной культуры” [112].
112 Трубецкой Е.Н. Смыcл жизни // Трубецкой Е.Н. Избранное. М., 1995 С. 7.
Ученик и последователь Вл. Соловьева, Трубецкой многое критически воспринимал в его учении, в том числе концепцию вселенской теократии и др. Современную ему общественную и культурную ситуацию Трубецкой квалифицирует в терминах апокалиптики, именуя общество “звериным царством”. “На наших глазах, – пишет философ, – апокалиптическое видение зверя, выходящего из бездны, облекается в плоть и кровь; гос-
подствующая в современной жизни тенденция выражается именно в превращении человеческого общежития в усовершенствованного зверя, попирающего всякий закон божеский и человеческий; к этому результату ведут головокружительные успехи современной техники, с одной стороны, и столь же головокружительно быстрое падение человека и человечества, с другой стороны. Звериное начало утверждает себя как безусловное начало поведения, которому должно быть подчинено все в человеческой жизни. В особенности современное государство, с его аморализмом, с его стремлением использовать всю культуру как средство для осуществления животных целей коллективного эгоизма, являет собою как бы конкретное воплощение начала зверочеловеческого” [113]. И, как следствие, перспектива человеческой истории вовсе не Божье царство, но ад. “На наших глазах, – продолжает мыслитель, – ад утверждает себя как исчерпывающее содержание всей человеческой жизни, а стало быть, и всей человеческой культуры” [114]. Этот мотив присутствует и в более ранних работах философа. Так, в “Умозрении в красках” он сравнивает жизнь человечества с борьбой за выживание на дне аквариума, замечая при этом, что “в мирное время это роковое сходство скрыто, замазано культурой; напротив, в дни вооруженной борьбы народов оно выступает с цинической откровенностью; более того, оно не затемняется, а, наоборот, подчеркивается культурой, ибо в дни войны самая культура становится орудием злой, хищной жизни, утилизируется по преимуществу для той же роли, как челюсть в жизни водяного жука” [115].
113 Трубецкой Е.Н. Указ. соч.
114 Тамже. С. 258.
115 Трубецкой Е.Н. Умозрение в красках // Трубецкой Е.Н. Избранное М., 1995. С. 325.
Возможно, Трубецкой одним из первых обращает внимание на широту распространения кризисной ситуации, всеохватность ее проявлений. Полагаем, что так и начинало прорастать глобальное мировосприятие, осознание всеобщности происходящего в мире, глобальности последствий возникающих глобальных же
проблем. Трубецкой обращается к проблеме войны, акцентируя внимание прежде всего на всеобщих ее последствиях: “На наших глазах зло торжествует одну из величайших своих побед над человечеством: всюду свирепствует адский вихрь всеобщего разрушения – весь мир охвачен зловещим заревом пожара” [116].
Зло, торжествующее в мире, согласно Трубецкому, приняло форму “всеобщей войны между людьми”. И если война вообще – явление древнее, то в XX в. она приобретает характер мировой, “распространяется на все части света”. Впервые война является как безусловное и всеобщее начало, определяющее все человеческие отношения.
Состояние российского общества Трубецкой определяет также как “войну всех против всех”. Философ замечает, что “все общество у нас живет в состоянии войны – классы, партии и даже отдельные лица. Распались все общественные связи, рухнул весь государственный порядок и внутренний мир. И словно самой родины нет больше – есть только враждующие между собой классы. А временами кажется, что нет больше и классов. Есть только хищные волки, которые рвут друг друга на части или собираются в стаи, чтобы вместе нападать на одиноких” [117].
116 Трубецкой Е.Н. Смысл жизни. С. 258.
117 Там же. С. 259.
Трубецкой рассматривает войну как культурный феномен, который со всей очевидностью демонстрирует и гибель культуры, и предзаданность, неизбежность этого конца, изначально заложенного в ней самой. “Война родила анархию!” – восклицает философ. И эта анархия, охватив, как эпидемия, все страны и сферы человеческой жизни, и есть символ конца.
Предвосхищая историко-культурный анализ Д. Мережковского, Трубецкой проводит эсхатологические параллели, сопоставляя современные ему события с катастрофами, происходившими в разные исторические эпохи: Пелопоннесская война, падение Римской империи, татарское нашествие – эти и многие другие примеры, согласно Трубецкому, “свидетельствуют об одном и том же – о положительном значении катастрофичес-
кого в мире, о связи глубочайших откровений с крушением человеческого благополучия. Вот почему второму пришествию Спасителя должна предшествовать такая скорбь, которой не было от начала мира” [118].
Так, при всей трагической оценке называемых событий, Трубецкой видит в них особое предназначение, особый смысл и обосновывает свою мысль следующим образом: например, именно в дни Пелопоннесской войны или после нее, под влиянием переживаний, ею вызванных, родились те духовные ценности, которые составляют величайший вклад Эллады в сокровищницу всемирной культуры. И не будь этих переживаний, считает философ, не было бы и многих великих творений греческих трагиков, комедий Аристофана, философии Сократа и Платона.
Вопрос сводится к оценке происходящего. Действительно, характерное для русской религиозно-философской традиции христианское восприятие истории позволяет увидеть в самых трагических событиях как современности, так и прошлого благое искупление, условие обретения новой жизни. “Совершается суд над миром, – пишет Трубецкой, – и все те духовные силы, которые таятся в человечестве, должны обнаружиться в этом огненном испытании. Самое разрушение мирского порядка доказывает, что царство Божие нас коснулось: оно близко, при дверях. Все то, что его не вмещает, подлежит разрушающему действию огня, разгоревшегося в мире. Но для тех народов, которые сумеют осознать и вместить его откровения, наступает эпоха великих духовных подвигов и высшего творчества” [119].
Обращаясь к теме европейской культуры, Трубецкой (что также характерно для русской религиозной философии) рассматривает проблему в широком контексте, отвлекаясь от конкретного культурно-исторического события, пытаясь осознать и проанализировать истоки и смысл происходящего [120].
118 Трубецкой Е.Н. Указ. соч. С. 285.
119 Там же.
120 Интересно, что оценка Трубецким культурной ситуации совпадает с диагнозом Бердяева: “культура всегда бывала великой неудачей жизни”.
Философ ставит вопрос о смысле человеческой культуры. Отмечая, что дать однозначный ответ на этот вопрос невозможно, он предлагает подлинно христианскую трактовку феномена культуры (в традициях философии всеединства). Основную задачу культуры Трубецкой видит в том, что культура призвана нести в жизнь “мысль о Христе, пришедшем во плоти”. В этом ее положительная задача и оправдание. Следуя концепции Вл. Соловьева, Трубецкой говорит о том, что “человек призван быть на земле сотрудником в строительстве дома Божия; и этой задаче должна служить вся человеческая культура, наука, искусство и общественная деятельность” [121]. Христианская философия, религиозное искусство (церковная архитектура, скульптура, музыка, религиозная живопись), христианская общественность являются для Трубецкого носителями “положительной ценности”. “Отрицательная ценность” присуща антирелигиозной культуре, “которая стремится утвердить на земле царство безбожного человека”.
Говоря о кризисе современной культуры (при этом не разделяя культуру европейскую и русскую), философ замечает, что разрушается, агонизирует именно эта антирелигиозная культура; именно она “гибнет в разгоревшемся на наших глазах мировом пожаре. В катастрофических событиях всемирной истории мы читаем ей суд и осуждение” [122].
121 Там же. С. 286.
122 Там же. С. 287.
Выделяя положительные и отрицательные элементы культуры, Трубецкой отмечает наличие “смешанной” или “средней” области человеческой жизни: есть безусловное добро и зло, но есть и средняя область относительного, религиозная оценка которого представляет значительные затруднения. Так, в числе спорных вопросов Трубецкой называет вопрос о светской культуре. Можно ли признавать за ней какую-либо положительную или относительную ценность? Или она должна быть оценена отрицательно? Если цели божественного домостроительства осуществляются через крушение мирского порядка и мирского строения, задается вопросом Трубецкой, не значит ли это, что
мы должны смотреть на весь мирской порядок, а с ним вместе и на всю светскую культуру как на ценность отрицательную?
Трубецкой полагает, что решение этого вопроса очень важно, поскольку фактически это вопрос об отношении человека к миру. Должны ли люди быть деятельны, активны, бороться, спасать гибнущее общественное устройство или предоставить все естественному ходу истории, заняв позицию стороннего наблюдателя: “Должны ли мы тушить мировой пожар или, сложа руки, ждать того Божьего суда над миром, который предвозвещается этой картиной всеобщего разрушения?” [123]
Выбор пассивного решения, т.е. отказ от борьбы за мирской порядок, с религиозной точки зрения может показаться более привлекательным, особенно в России, где традиционна склонность к пассивной религиозности. И есть немало примеров, когда в религиозных сектах проповедуется настроение бездействия в ожидании предстоящего конца мира и скорого пришествия Иисуса Христа. Трубецкой обращает внимание и на другой уклон религиозной мысли (или, как он пишет, “религиозного мироощущения”), ведущий к отождествлению мирского порядка с “царством антихриста”, который вследствие этого неизбежно должен погибнуть. Последнее философ оценивает как крайне опасную тенденцию, поскольку, “признавая мирской порядок “царством антихриста”, мы отдаем его во власть антихриста. А отказ от борьбы за мир есть недостойная человека, и в особенности христианина, капитуляция перед господствующим в мире злом” [124].
123 Трубецкой Е.Н. Указ. соч. С. 287.
124 Там же. С. 288.
В основе этих пассивных, эсхатологически окрашенных настроений, по мысли Трубецкого, лежит пренебрежение к “относительным” ценностям, в числе которых он называет и мирской порядок, и светскую культуру. Философ говорит об относительной и временной ценности мирского порядка, ибо конечная цель – Царствие Божие, и мирской порядок лишь этап на пути к нему. Но “пока мир не созрел для окончательного самоопределения, пока он не вмещает в себе полностью боже-
ственной жизни, он остается внебожественной областью. В качестве таковой он временно остается за порогом Царства Божия; но отсюда, разумеется, не следует, чтобы он должен был быть отдан во владычество бесу. В этом заключается оправдание мирского порядка – минского общества, государства, хозяйства и всей вообще светской культуры” [125].
Трубецкой считает, что совершенное Богоявление как максимум, действительный конец мирового процесса, оправдывает собой весь процесс: и его начало, и отдельные этапы, которые можно квалифицировать как относительные, но необходимые этапы пути, ступени лестницы, ведущей к цели божественного’ строительства, божественного процесса. “Христианство высоко ценит отречение от мира и уход из него, – пишет философ, – но этот уход святых и преподобных, который признается одним из высших человеческих подвигов, есть отказ от мирских благ, отказ от эгоистического наслаждения и пользования миром, а отнюдь не отречение от борьбы с царствующим в мире злом…” [126]
125 Там же. С. 289.
126 Там же. С. 291.
§
Падение старого мира, смерть культуры – центральные темы в творчестве историка русской духовной культуры, философа, публициста М.О. Гершензона. Свое восприятие кризиса культуры и его последствий мыслитель выражает в работах “Кризис современной культуры” [127] (1917), “Тройственный образ совершенства” (1918), “Переписка из двух углов” (1921, совместно с Вяч. Ивановым) и др.
127 Публичная лекция, прочитанная М.О. Гершензоном в Киеве 29 марта 1917 г. Текст хранится в ОР ГБЛ. Ф 746. К. 10. Ед. хр. 22. Публикация: Гершензон М.О. Кризис современной культуры // Минувшее: Исторический альманах. М. СПб., 1992 С. 232-248.
Гершензон Михаил Осипович (1869-1925) – историк русской духовной культуры и общественной мысли, философ, публицист, переводчик. Родился в Кишиневе. С золотой медалью закончил гимназию. Провел два года (1887-1889) в Германии (учеба в политехникуме и слушание лекций по истории и философии в университете Берлина). С осени 1889 г. – студент историко-филологического факультета Московского университета. Ученик профессора П.Г. Виноградова. Будучи студентом, написал работы (“Афинская полития” Аристотеля и “Жизнеописания” Плутарха” и “Аристотель и Эфор”), удостоенные наград. Важным этапом в духовном развитии Гершензона становится сборник “Вехи”. К концу 1910-х гг. отчетливо обозначился перелом в духовном развитии Гершензона. Одна из центральных тем этого времени – “падение старого мира”, смерть культуры. [Русская философия. Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 123-124.]
Гершензон критически оценивает современное состояние человечества, попавшего (“добровольно и бескорыстно”) в силки бездуховности. Философ рисует картину широкомасштабного обезличивания человека. Религия и культура, которые взрастили человека, способного создавать и творить, сами заложили основы своей будущей гибели. “И настал срок, – пишет Гершензон, – когда вскормленные ею (религией. – Т.С.) наука и техника окрепли сами, укоренившись в обезличенном духе; тогда религия стала, казалось, не нужна” [128].
Жизнь человека сегодня определяется новыми ценностями. Власть и деньги, наука и техника пришли на смену ценностям Нового времени и, “словно облако”, окутали современного человека. Гершензон называет науку и технику “вампиром”, способным погубить человечество [129].
В понимании Гершензона современная культура есть не что иное, как беспредельная рационализация жизни: “Разум признал себя единственным органом верного знания и на этом основании требует себе единовластия во всех сферах человеческой деятельности” [130]. Философ задается вопросом, как возник-
128 Гершензон М.О. Тройственный образ совершенства. Томск, 1994. С. 39. (Цит. по: Алешин А.И. Гершензон // Русская философия Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 124.)
129 См.: Там же. С. 58.
130 Гершензон М.О. Кризис современной культуры. – С. 234.
ло такое ослепление, и сам отвечает, что порождено оно громадными открытиями естественных наук и блестящим подтверждением, которые дает этим открытиям техника. Идея прогресса, вера в прогрессивное развитие человечества, успехи и достижения цивилизации обрели статус религии (которая окончательно окрепла в середине XIX в. и с тех пор царит полновластно), один из основных догматов которой – “вне знания нет прогресса”. В этой религии, вере в могущество научного знания как единственной силы, способной усмирить, упорядочить хаос реальности, “искали утешение души, чувствительные к неправдам мира”, да и не только они. Европейский человек, человек “фаустовской культуры”, с его потребностью в активном, внешне целесообразном действии, по мысли философа, “больше всех материальных благ дорожит единством сознания, как твердой почвой для деятельности, он не может допустить, что в мире царят два разных закона – рациональный и иррациональный, и так как его обуревает жажда творчества, а творчество возможно только на основании предварительного расчета, то он склонен игнорировать все силы, все явления, которые не поддаются предусмотрению и расчету” [131].
Гершензон говорит о трех влиятельных силах, определяющих мировосприятие современной ему эпохи. Это “тройственный культ нашего времени” – чистой науки (“накопление знания”), научной популяризации (“распространение знания”) и, наконец, научной техники. “Вне этого тройственного союза, – полагает философ, – нет пути, и этот путь безошибочен: он один может вывести человечество из дебрей на светлый простор, в чаемое царство всеобщего благоденствия” [132].
131 Там же. С. 234.
132 Там же. С. 236
Казалось бы, ничто не предвещало катастрофы; все было рассчитано, разумно, рационально, все сферы духовной и общественной жизни безусловно подчинились разуму и уверовали в его всемогущество: школа, право, суд и т.д. Рационализованный мир совсем уже стал походить на совершенный механизм, на “колоссальную фабрику, где миллионы людей в
необходимом разделении труда работали усердно и ловко, веря, что направление и распорядок их труда основаны на принципах строго-обдуманных, непогрешимых” и ведут этот труд и этот порядок к единой цели – всеобщему благоденствию человечества.
Первая мировая война разрушила эту “фабрику современной культуры”. Но мало этого, “война принесла… потрясающие откровения о человеческом духе” [133]. Война показала истинное лицо человека, проявила его истинную природу – кровопролития, насилия, убийства Первой мировой войны затмили “самые темные века варварства”. Чего стоят романтика, идеализм всех веков нововременного культурного европейства на фоне ужасов человеческой бойни! Однако, развеяв миф об утонченной культурности европейца, война в тоже время явила свидетельства неистраченной силы, героизма, бесстрашия, самоотверженности современного европейского человека – будь то бывший лавочник, журналист, адвокат, профессор философии – война сравняла всех.
“Чему же учат нас эти наблюдения? – спрашивает философ. – Они говорят о неподатливости, о консерватизме человеческого духа; они свидетельствуют о том, как мало повлияла на него культурная выучка и в сторону добра, и в сторону зла” [134]. Война показала, что религия научного прогресса основана на неправильном расчете. Оказалось, что и на саму науку, и на все подчиненное ей воздействуют силы, которые могут направить все достижения науки и техники на самое злое дело, на разрушение всего, что создано прогрессом. Охваченный религией прогресса, наукой, рациональной упорядоченностью человек оставил без внимания, в небрежении, пишет Гершензон, иные стороны своей природы, могучие и тайные силы человеческой воли, пока они, как “забытый порох в подвалах, не вспыхнули самовозгоранием и не взорвали здания”.
133 Гершензон М.О. Указ соч. С. 238.
134 Там же. С. 240.
Война, согласно мыслителю, вышла из недр человеческого духа. Наука и техника – лишь орудия, инструменты, а вовсе не атрибуты и символы веры и поклонения. Ценность их строго служебная. Непонимание этого, как и непонимание необходимости упорядочения воли в человеке, привело современное общество к мировой катастрофе. “Кризис начался тогда, – полагает Гершензон, – когда целостный дух, так сказать, принципиально… восстал против узурпации разума” [135]. Доверие к научности и к разуму вообще, приобретя характер “панического суеверия”, заслонило на время иные не менее серьезные факторы человеческой природы, которые, оставшись без внимания, развивались и действовали слепо и хаотически, что в конечном счете и привело, по мнению Гершензона, европейскую культуру к катастрофе.
Европейская культура, отнюдь не желая того, сама подготовила собственный кризис, создала условия мировой войны, слепо доверившись законам рациональности, предписаниям “культурного разума”.
Гершензон отмечает, что кризис культуры, который со всей отчетливостью проявился в годы Первой мировой войны, назревал давно и был зафиксирован не только философами, поэтами и другими представителями мира искусства, но и вообще трезвомыслящими людьми. Хотя внешне все оставалось по-прежнему, брожение уже началось, захватывая все более широкие пространства. “Культура обанкротилась, – пишет философ, – основав свое дело на неправильном расчете, потому что она все время учитывала только один ряд данных, и менее важный, не видя, что данные второго ряда все время на малую величину меняли значимость первых; в результате получилась колоссальная ошибка и внешний крах. А ошибки культуры – это частью ошибки отдельных людей, каждого из нас; мы все виноваты тем, что считаем только видимое и осязаемое, и на этом счете строим наши решения. За эту близорукость мы не только терпим лично, но и страдаем каждый через бедствия всенародные” [136].
135 Там же. С. 242.
136 Там же. С. 247.
При всем критическом восприятии происходящего Гершензон надеется на возрождение. В самой революции философ ус-
матривает симптом надвигающихся перемен (что свойственно было в разное время многим русским мыслителям), призывая внимательнее вглядываться в ее подлинное лицо [137]. “Что мы сейчас видим в революции, – пишет философ, – ничего не говорит о далеком расчете и замысле” [138]. События Октября подтвердили убежденность Гершензона в исторической близости краха старого и возникновения нового мира: “Эти дни – вы запомните; в них разделяется наша история на две эпохи: и близится новая эра для мира” [139].
§
Тема Апокалипсиса становится основной в творчестве русского мыслителя, писателя-символиста Д.С. Мережковского. Человек глубокой культуры, Мережковский во многом следует заветам Вл. Соловьева – предвестника “нового религиозного сознания”. В творчестве Соловьева Мережковский прежде всего выделяет “Краткую повесть об антихристе” – “апокалиптическую” часть “Трех разговоров”, один из главных источников “апокалиптики” начала XX в. К апокалиптической теме Мережковский обращается неслучайно: как никто другой из русских религиозных мыслителей, он переживал обреченность и тупиковость исторического пути человечества. Он всегда жил в предчувствии кризиса, грозящего фатальной вселенской катастрофой – в начале века, в преддверии Первой мировой войны, в период между двумя мировыми войнами [140].
137 См.: Алешин А.И. Гершензон // Русская философия. С. 124.
138 Иванов Вяч., Гершензон М. Переписка из двух углов // Наше наследие. 1989. №3. С. 129.
139 Белый А. Михаил Осипович Гершензон: (Некролог) // Россия. 1925. С. 251.
140 Сербиненко В.В. Русская философия // Философия: Учебник для вузов. М., 2000. С. 242.
Мережковский Дмитрий Сергеевич (1866-1941) родился в Петербурге в семье чиновника, учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета. Как поэт и исследователь литературы он стоял у истоков поэзии русского символизма. Известность Мережковскому принесли его историко-литературные труды: “Л. Толстой и Достоевский” (1901), “Вечные спутники” (1899) и др. Своеобразный символизм пронизывает творчество Мережковского-романиста, прежде всего трилогию “Христос и Антихрист” (1896-1905). Значительный период его литературной деятельности пришелся на время эмиграции (Мережковский эмигрировал в 1920 г.). За рубежом созданы такие произведения, как “Тайна трех” (Прага, 1925), “Рождение богов” (Прага, 1925), “Атлантида – Европа” (Белград, 1930) и др. Умер Мережковский в Париже 9 декабря 1941 г. [Философия / Под ред. В.Д. Губина. М., 2003.]
Книга “Атлантида – Европа” написана в Белграде в 1930 г. Это характерный временной рубеж, как бы европейский экватор между двумя мировыми войнами. По определению автора книга написана “после первой мировой войны и, может быть, накануне второй, когда о Конце никто еще не думает, но чувство Конца уже в крови у всех, как медленный яд заразы” [141].
141 Мережковский Д.С. Атлантида – Европа: Тайна Запада. М., 1992. С. 394.
Позиция Мережковского и подход к построению книги вызывают определенные ассоциации с “Закатом Европы” О. Шпенглера. Словно в преддверии новой мировой катастрофы, в предчувствии новой мировой войны, еще более ужасной и разрушительной, Мережковский готовит второй “Закат Европы” – свою “Атлантиду – Европу”. Это центральное произведение его знаменитой триады: “Тайна Трех”, “Атлантида – Европа”, “Иисус Неизвестный”.
Мережковский предпринимает попытку на основе глубокого философского, религиоведческого, культурологического, этнографического анализа провести параллели, найти аналогии между мифологической историей некогда затонувшей Атлантиды и современной мировой ситуацией. Мережковский пытается раскрыть тайну современной западной цивилизации в глубинах затонувшей некогда Атлантиды.
Восприятие ситуации у Мережковского явно обострено длительной эмиграцией, оторванностью от России, ощущением катастрофизма собственной судьбы изгнанника. И здесь не только трагедия погибающей Европы, но и трагедия погибающей России, которая издали представляется еще более отчетливо: “Русские изгнанники, крайние жертвы войны, люди с содранной кожей – чувствительнейшие барометры европейской военной погоды, лучшие оценщики европейских слов о мире” [142] .
Согласно Мережковскому, путь цивилизаций – это путь катастроф, вечных апокалипсисов, позади и впереди [143]. Подобно Шпенглеру, он тщательно анализирует широкие исторические и культурные пласты, сопоставляя религиозные и литературные источники. Рок Атлантиды довлеет над человеческой историей. Для Мережковского Атлантида – это не миф, а таинственное предупреждение о грядущей гибели человечества [144]. Как отмечает исследователь творчества Мережковского В. Цыбин, “Мережковский пишет не столько исторический роман, сколько глубокое исследование тайны человечества, утратившего мир. История – это погружение человека в катастрофу” [145].
142 Мережковский Д.С. Указ. соч. С. 15-16.
143 См.: Цыбин В.Д. Атлантида – на заклании истории // Мережковский Д.С. Атлантида – Европа… С. 4.
144 Там же. С. 9.
145 Там же. С. 6.
Мережковский уверен, что войны сопутствуют истории человечества, они неизбежно сопровождают его развитие, спокойствие сменяется напряженностью, мир – войной. “Хочет ли человечество жить, как “бессмертное животное”? – задается вопросом Мережковский. – Хочет, но не всегда. Вдруг начинает томиться, сходить с ума от “дурной бесконечности” и, чтобы вырваться из нее, готово разбить себе голову об стену. Первый припадок такого безумия мы только что видели в мировой войне; может быть, скоро увидим и второй. “Все будут убивать друг друга”. – “Те, кто угнетает и нападает, воюет и убивает, и разрушает все на земле… обратились на людей, чтобы их пожирать”… А потом – и на самих себя: “и ели плоть свою, пили кровь
свою”. – “Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе… бросались друг на друга, кололи и резались, кусали и ели друг друга. Все и всё погибало”.
Только сейчас, после первой всемирной войны и накануне второй, мы начинаем понимать, что возможная цель бесконечного прогресса – бесконечная война – самоистребление человечества” [146].
Катастрофизм восприятия усиливается у Мережковского и предчувствием неотвратимого приближения второй мировой войны: “Только что Европа едва не погибла в Первой мировой войне и вот уже готова начать вторую. Ничто не изменилось после войны или изменилось к худшему” [147]. Мережковский видит, что все перемены, направленные в Европе на преодоление последствий Первой мировой войны, сводятся, по его словам, к стабилизации. Однако, в понимании Мережковского, европейская стабилизация “означает восстановление нарушенного войной равновесия, укрепление расшатанного, починка сломанного, но отнюдь не в духовном, внутреннем, а только в материальном, внешнем строении послевоенной Европы, и притом с необходимой предпосылкой, что внешнее достижимо без внутреннего, материальное – без духовного: как бы ни шатался, ни распалялся дух, – только бы тело было крепко…” [148].
Европейская стабилизация, для Мережковского, существует только на поверхности, как он выражается, в “дневной душе” послевоенной Европы, на деле же “ночная ее душа” охвачена притяжением второй мировой войны: “В нижнем этаже – пороховой погреб фашизма; в верхнем – советская лаборатория взрывчатых веществ, а в среднем – Европа, в муках родов: мир хочет родить, а рождает войну” [149].
146 Мережковский Д.С. Атлантида – Европа… С. 157.
147 Там же. С. 14.
148 Там же.
149 Там же. С. 15.
Почему Мережковский обращается к мифу об Атлантиде? Согласно легенде, некогда прекрасная, благословенная и благодатная Атлантида и населявшие ее атланты были наказаны бо-
гами и стерты с лица земли. Атлантида навсегда исчезла в пучине океана и не найдена до сих пор. До нас дошли лишь мифы, легенды, мистерии. Платоновская Атлантида – миф-мистерия – одно из первых в истории законченных описаний и напоминаний об Апокалипсисе.
Но почему мы должны сравнивать происшедшее тысячелетия назад и современность, искать в столь далеком прошлом предвестия будущих трагедий или побед? “”Старые глупые сказки! Какое нам дело до них – до всех Содомов и Гоморр, погибших великих культур – малых Атлантид? Разве мы такие?” – говорит об этих язычниках наша “христианская”, об этих грешниках наша “святая” Европа, – провоцирует подобные вопросы Мережковский. – Будем же помнить, прежде чем сделаться адом, земля была или казалась раем. Сколько тысячелетий, прежде чем начать войну, Атлантида хранила мир, сколько золотых веков озаряло солнце мира! Люди пали так низко, потому что были на такой высоте. Так ли мы уверены, что наша высота большая и что нам с нее труднее упасть?” [150].
Сопоставляя историю Атлантиды и картины происходящего в предвоенной Европе, мыслитель подводит нас к выводу о неизбежности грядущей мировой катастрофы, мировой войны, конца, гибели “новой Атлантиды” – Европы. “Мы не такие, как атланты? – спрашивает себя и читателей Мережковский. – Нет, такие же… Если же есть разница, то едва ли в нашу пользу… атланты приносили в жертву только врагов своих – военнопленных; мы же и врагов и друзей, чужих и своих, потому что наша вторая всемирная война, международная, тотчас же обернется гражданской, убийство – братоубийством… И еще разница: те приносили человеческие жертвы богу-дьяволу, а мы – себе, потому что каждый из нас – сам себе Бог” [151].
150 Мережковский Д.С. Указ. соч. С. 127.
151 Там же. С. 130-131.
Современная Европа, как некогда Атлантида, переживает испытание изобилием, благосостоянием. Убаюкивая, успокаивая, располагая к благодушеству, изобилие затягивает людей в трясину безразличия, скуки, пресыщенности, проявляясь, в кон-
це концов, своей оборотной стороной – безбожием, вседозволенностью, распущенностью, насилием, бойней, войной. Сопоставляя предвоенную Европу с библейским Содомом и его судьбой, Мережковский обращается к древнему Талмуду: “”За что казнил Господь содомлян?” – спрашивает Талмуд и отвечает: вечный мир и согласие царили у них, земля их была плодородна, стада многочисленны, и были они всеблаженны и всепрекрасны, но так пресытились этим блаженством, что забыли Бога; за это он их и казнил”.
По мнению Мережковского, гибель великих цивилизаций от войны и разврата – общее место всемирной истории… Во времена Атлантиды, так же как и в наши, война и разврат делаются небывалыми по качеству – крайним, кромешным, уже не человеческим, а сатанинским злом [152].
Атлантида не только миф, не только история. Люди должны понимать, что Атлантида вечна; это земля, человечество во все века и тысячелетия. Человечество, как и Атлантида, в плену у истории. И смысл Атлантиды в том, что человечество должно помнить историю и бояться само себя [153].
“Атлантида – Европа” Мережковского органично вписывается в контекст русской философии начала – середины XX столетия прежде всего в силу широты понимания происходивших исторических процессов. Для Мережковского кризис западноевропейской культуры отнюдь не камерное, узконациональное явление; поэтому он и прослеживает столь широкие параллели. “Атлантида – Европа” – миф о странствиях человечества, вечное предупреждение о конце, который, хоть и сбылся, будет еще много раз сбываться [154]. Социокультурный кризис, кризис западноевропейской культуры – это не изолированная, из ряда вон выходящая проблема, а очередной этап, следующая ступенька к неизбежному Концу истории.
152 Там же. С. 171.
153 См.: Цыбин В.Д. Атлантида – на заклании истории. С. 8.
154 Там же. С. 5.
Другая характерная черта произведений русских мыслителей, обращавшихся к рассмотрению кризиса западной культуры, это анализ путей и возможностей преодоления кризисной ситуации.
Человечество и его культура, по Мережковскому, заболевают неизбежно, и кардинальное излечение невозможно: “историческая церковь” не может сыграть роль врачевателя потому, что, с одной стороны, в своей “правде о небе” изолирована от мира, чужда ему, а с другой – в своей исторической практике сама является лишь частью исторического тела человечества и соответственно подвержена тем же болезням [155].
Тем не менее история или мифология уже имели опыт спасения, и параллели, проводимые Мережковским, позволяют обратиться к некоторым аналогиям: “первое, что надо бы сделать, – соединиться всем, кто слышит приближающийся шум потопа, и сделать так, чтобы все услышали: вторая война – конец человечества… Ветер потопа свистит во все щели нашей европейской хижины – будем же строить Ковчег” [156].
Вопрос о спасении Мережковский также соотносит с историей Атлантиды: “Что погубило Атлантиду, мы знаем; но мы должны знать и что ее спасет. Может ли спастись Атлантида как будто безумный вопрос, но вот он поставлен Божественной мудростью: тварь с надеждой ожидает откровение сынов Божьих… ибо вся тварь совокупно стенает и мучится доныне.
…Христос… находящимся в темнице духам, сошедши, проповедовал, некогда покорным ожидавшему их Божию долготерпению, во дни Ноя, во время строения ковчега, в котором немногие… спаслись от воды. Это и значит: погибшим братьям нашим, атлантам, проповедовал Господь спасение, так же, как нам, погибающим” [157].
155 Сербипенко В.В. Русская философия // Философия. С. 242.
156 Мережковский Д.С. Атлантида – Европа… С.27.
157 Там же. С. 154.
Спасая Атлантиду (обращаясь к ней, сохраняя память о ней. – Т.С.), спасаем себя. Их гибелью мы спасаемся, – пишет мыслитель. Иными словами, обращаясь к истории Атлантиды, восстанавливая ее, проводя исторические, культурные, религиозные параллели, мы можем понять причины наших катастроф, нащупать пути выхода и спасения.
В трактовке В.В. Сербиненко, спасти современное человечество, по Мережковскому, может только трансцендентный источник – второе пришествие. Иначе история, уже исчерпавшая себя в своем рутинном, профанном развитии, ведет лишь к торжеству “грядущего Хама” – вырождающейся бездуховной мещанской цивилизации. В этом смысле “новое религиозное сознание”, провозглашаемое Мережковским вслед за Вл. Соловьевым, не только апокалиптическое, ожидающее конца времен и “религии Третьего Завета”, но и революционное, готовое к прорыву в чаемое катастрофическое будущее, готовое к тому, чтобы самым радикальным и бесповоротным образом отрясти “прах старого мира”.
Мережковский не развил своей идеи “мистической, религиозной революции” в сколько-нибудь целостную историософскую концепцию, но о катастрофичности, прерывности истории, ее революционных разрывах писал постоянно и с огромным пафосом. “Мы отплыли от всех берегов”, “лишь постольку мы люди, поскольку бунтуем”, “наступил век революции: политическая и социальная – только предвестие последней, завершающей, религиозной” – эти и им подобные утверждения в решающей степени определяют суть мировоззренческой позиции Мережковского, которая предвосхитила многие революционно-бунтарские направления в западной философской и религиозной мысли XX в. [158]
158 Сербиненко В.В. Русская философия… С. 242.
И, наконец, что характерно для представителя русской религиозной философии, Мережковский неизбежно обращается к русской теме, вопросу о судьбе и предназначении России: ” “Запад исчезает, все рушится… И когда над этим громадным крушением мы видим всплывающую святым ковчегом Россию, еще более громадную, то кто дерзнет сомневаться в ее призвании?” Глядя сейчас на Россию, Запад мог бы посмеяться над этим пророчеством Тютчева (“Россия и революция”). Но если русский потоп, со второй всемирной войной, дойдет, схлынув с России, до Запада, – а вероятно дойдет, – то, может быть, “смешное” пророчество страшно исполнится” [159].
§
Одним из признаков нарушения устойчивого, стабильного существования в обществе является нарастание темпа жизни. Этот критерий культурного регресса был предложен Г.П. Федотовым. Считается, что для истинной культуры характерен четко выраженный темп, с которым сообразованы все ее компоненты. В этом состоянии она – ансамбль с гармоничной конфигурацией компонентов.
Федотов Георгий Петрович (1886-1951) – религиозный мыслитель, ученый-историк, публицист. Родился в Саратове. В 1908 г. окончил историко-филологический факультет Петербургского университета. В молодости Федотов участвовал в революционном движении, был связан с социал-демократами. Однако в дальнейшем теряет интерес к политике. С 1916 г. Федотов – приват-доцент Петербургского университета. После Октябрьской революции Федотов преподает историю в Саратовском университете, работает переводчиком, участвует в деятельности религиозно-философского кружка. С 1925 г. Федотов в эмиграции (в Берлине, в Париже). В 1931 – 1939 гг. редактирует журнал “Новый град”. В 1940 г. эмигрирует в США. До конца жизни Федотов преподавал в Свято-Владимирской православной семинарии в Нью-Йорке. Проблемам русского религиозного сознания и специфике национальной духовной традиции посвящены работы Г. Федотова: “Святые Древней Руси” (1931); “Стихи духовные” (1935); “Русская религиозность. Киевское христианство X-XIII вв.”. (1946).
Иная же культура – вырождающаяся – складывается и трансформируется по другому принципу. У нее сбивающийся ритм, неустойчивая компоновка элементов. Ускоряющийся темп изменений порождает чувство неизбежного краха, катастрофы, поскольку это не может длиться долго.
В статье “Завтрашний день (письма о русской культуре)” в книге “Русские записки” (1938) Федотов обращается к вопросу о том, что должно считать истинной или достойной целью культуры. Согласно философу, многие из его современников верны понятию “цивилизация”, господствовавшему в России 1860-х гг. Для многих учителем по-прежнему остается Бокль [160], в трактовке которого цивилизация формируется из роста технических и научных знаний плюс прогресс социальных и политических форм. Федотов отмечает, что в основе этого понимания культуры лежит завещанная утилитаризмом идея счастья или, вернее, удовлетворения потребностей: “Человеческая жизнь не имеет другого смысла, и комфорт, материальный и моральный, остается последним критерием цивилизации” [161]. Однако такая идея цивилизации далеко не всеми была принята и в Европе, и в России. “С легкой руки немцев, – пишет Федотов, – мы теперь противопоставляем культуру цивилизации, понимая первую как иерархию духовных ценностей. Цивилизация, конечно, включается в культуру, но в ее низших этажах. Культура имеет отношение не к счастью человека, а к его достоинству или призванию. Не в удовлетворении потребностей, а в творчестве, в познании, в служении высшему творится культура. В дисгармонии она рождается, протекает нередко в трагических противоречиях, и ее конечное стремление к гармонии остается вечно неудовлетворенным. Но высшее напряжение творчества народа (или эпохи), воплощенное в его созданиях или актах, одно оправдывает его историческое существование” [162].
159 Мережковский Д.С. Атлантида – Европа… С. 22.
160 Бокль Генри Томас (1821 -1862) – английский историк, представитель географической школы в социологии.
161 Федотов Г.П. Завтрашний день (письма о русской культуре) // Культурология. 1997. № 2-3. С. 83.
162 Там же. С. 84.
Что же касается России, то, по мнению философа, в начале XX в. здесь духовное и качественное понимание культуры преобладало над утилитарным и количественным. С тех пор мир пережил страшную реакцию. В войне, революциях, экономических кризисах и катастрофах снова, с необычайной мощью, зая-
вили о себе низшие, “элементарные” стихии культуры. “Вопрос об оружии и вопрос о хлебе, – пишет Федотов, – вытеснили сейчас все запросы духа” [163]. Даже социальные проблемы, переживаемые с большой остротой, решаются не в терминах свободы или справедливости, а в терминах хлеба и оружия, т.е. национальной экономики и мощи. В то же время Первая мировая война, по мысли Федотова, вскрыла глубокий кризис в идее гуманистической культуры: “Тупики, к которым она пришла во многих своих областях – нагляднее всего в искусстве, – вызвали глубокое разочарование в самом смысле культуры. Умы, самые утонченные и передовые, возжаждали грубости и простоты. В спорте, в технике, в политике ищут спасения от вопросов духа (курсив мой. – Т.С.). Сплошь и рядом эти жизненные установки совмещаются с религиозной – в религии авторитарной и искусственно примитивной, в которой вытравлено все гуманистическое и культурное содержание. Современный фашизм и коммунизм именно поэтому оказывается соблазнительным для многих тонких умов, ренегатов гуманистической культуры” [164].
Вернемся к мысли Федотова о том, что сохранению культурной традиции постоянно угрожают социальные катастрофы и прежде всего – войны и революции. “Каждая нация проходит через глубокие кризисы, которые радикально меняют ее лицо” [165]. Революции создают острую социальную ситуацию – это всегда кризис, разрыв традиции, результатом чего становятся неисчислимые человеческие жертвы и социальная и культурная деградация. “”Великих” революций не так много в новой истории, – писал Федотов в статье “Сталинократия” (1936). – В сущности, русская революция стоит третьей в ряду – после Англии и Франции… Всякая “великая”, т.е. отличающаяся жестокостью классовой борьбы, революция заканчивается личной тиранией” [166]. За революционное
163 Федотов Г.П. Указ. соч. С. 84.
164 Там же. С. 84-85.
165 Федотов Г.П. Русский человек // Федотов Г.П. Новый град. Нью-Йорк, 1952. С. 65.
166 Федотов Г.П. Полы. собр. соч. Париж, 1982. Т. 3. С. 263.
“величие” триходится платить тяжким трудом последующих поколений, яынужденных продолжать дело культурного строительства на революционном пепелище [167]. В идеализации революции, создании революционного мифа Федотов видит один из самых опасных идеологических соблазнов. Не отрицая нравственного смысла лозунгов Великой французской революции, в которой, по его словам, действовали и “силы добра и сатанинские силы”, он был убежден, что последние в ней все-таки возобладали, результатом чего стал невероятный террор, “столетие смут”, “сломленный дух” нации, упадок моральной и культурной жизни [168].
167 См. об этом: Сербиненко В.В. Оправдание культуры. Творческий выбор Федотова // Сербиненко В.В. Русская религиозная метафизика (XX век): VI., 1996 С. 82-102.
168 См.: Федотов Г. П. Правда побежденных // Федотов Г.П. Полн, собр. соч. Т. 3. С 65-67.
Анализируя состояние современной ему эпохи, Федотов отмечает постепенное выветривание национального своеобразия почти у всех великих западных наций как результат социальных бурь, пронесшихся над Европой на рубеже веков. Согласно Федотову, все новейшие революции создают один и тот же психологический тип человека: военно-спортивный, волевой и антиинтеллектуальный, технически ориентированный, строящий иерархию ценностей на примате власти. Этот тип человека есть последний продукт западной цивилизации, продукт перерождения западного индивидуализма. В нем нет ничего русского, немецкого или итальянского. Многообразие европейских типов современная культура сливает в один – европейский.
Самым важным и мучительным для Федотова всегда оставался вопрос о причинах и судьбах русской революции. На протяжении всей жизни неизменным было его убеждение в том, что революционная трагедия 1917 г. явилась не следствием простого стечения случайных факторов, а имела глубокие корни в русской истории. В то же время Федотов совершенно не разделял позиции тех, кто был склонен видеть в революции неизбежный фатальный итог истории.
Оценивая характер и причины русской революции, Федотов полагал, что, ввергнутая в пучину мирового военного конфликта, резко обострившего внутренние противоречия, Россия пережила в конечном счете крушение всей социальной, политической и культурной жизни. Для Федотова всякая революция была прежде всего тягчайшим потрясением, ведущим к разрыву культурных связей. В русской революции, по его мнению, это проявилось исключительно сильно и имело свои особенности. “В России жестокость революционного обвала связана к тому же с сознательным истреблением старого культурного класса и заменой его новой, из низов поднявшейся интеллигенцией, – писал он в 1932 г. – Второй источник катастрофы… заключается в чрезвычайно быстром процессе приобщения масс к цивилизации, – в ее интернациональных и очень поверхностных слоях: марксизм, дарвинизм, техника” [169].
169 Федотов Г.Л. Указ. соч. С. 63-64.
Размышляя о социальных последствиях и особенностях революции в России, Федотов утверждает, что в 1917 г. Россия пережила глубочайшее потрясение, во многом схожее с тем, что она испытала в эпоху петровских реформ, только в еще более глобальных масштабах и в формах, несравненно более жестоких. При этом одним из самых важных для мыслителя был вопрос о том, сможет ли Россия и в этот раз, как она уже сделала однажды, не только восстать после революционной ломки всего общественного и культурного уклада, но и сохранить, пусть в новых формах, историческое своеобразие, преемственность культурной традиции.
Свое восприятие социальной ситуации, можно сказать посткризисной в контексте западноевропейского социокультурного кризиса и его последствий, Федотов выразил в статье “Об антихристовом добре”, опубликованной в 1926 г. парижским журналом “Путь”. Обращаясь к анализу “Трех разговоров” Вл. Соловьева и в первую очередь “Краткой повести об антихристе”, Федотов утверждает, что враждебная христианству цивилизация в своих самых разнообразных проявлениях становится антигуманистической, бесчеловечной. Бесчеловечны: тех-
ника, давно отказавшаяся служить комфорту ради идеи самодовлеющей производительности, пожирающей производителя; искусство, изгнавшее человека из своего созерцания и упоенное творчеством чистых, абстрактных форм; бесчеловечно и государство, явившее свой звериный лик в мировой войне и топчущее святыни личной свободы и права в половине европейских стран.
§
Своеобразную теорию общественного прогресса и развития культуры предлагает Н.В. Устрялов в работе “Проблема прогресса” (Харбин, 1931).
Имя профессора юридического факультета Харбинского университета Николая Васильевича Устрялова (1890-1937) прочно связано с идеологическим течением, которое он сам называл национал-болыиивизмом. Устрялов как мыслитель в разное время испытал влияние славянофильства, евразийства и в конце концов пришел к неославянофильству, что, безусловно, отразилось на его концепции исторического и культурного развития.
Определяя современную ему эпоху как эру больших исторических противоречий, перемен, катастроф, Устрялов говорит о необходимости разобраться, уяснить, что представляет собой понятие прогресса, на чем основаны теории прогресса, превратившиеся в последние годы в религию, снабженную мифологией, нередко и собственной своей магией. История человечества долгое время рисовалась непрерывно восходящей линией, бегущей кверху лестницей. Вера в человеческий разум, его могущество и благую активность служила основой повышенного социологического оптимизма. “Бодрая самоуверенность века Просвещения, – пишет Устрялов, – и, пожалуй, еще глубже, позднего Ренессанса, светилась в системе этих идей и настроений” [170].
Теория прогресса сегодня достигла своего “качественного заката” – “догмат линейного победоносного прогресса подвергается атакам и жизни, и мысли”. Однако завоевывающий жизненные пространства новый человек – “человек массы” – защищен от понимания природы социокультурных трансформаций, охвативших бывшие нововременные европейские (и не только) пространства, и готов верить и следовать прежним догматам и кумирам. Тем самым, проигрывая в качественном отношении, теория прогресса выигрывает количественно, даже расширяет сферу своего действия, “завоевывая психику нового человеческого материала, хлынувшего в историю и поддающегося общедоступному просвещению” [171].
Устрялов определяет прогресс как “развитие к лучшему, совершенствование. Но для того, чтобы знать, что такое совершенствование, нужно знать, что такое совершенство. Прогресс по самой природе своей есть понятие телеологическое: он имманентен идеалу, он обусловлен целью. “Развиваться” свойственно не только “добру”, но и “злу”. Следовательно, без осознания этих основных этических категорий, теория прогресса обойтись не может. Без них она была бы лишена существенного критерия” [172].
170 Устрялов Н.В. Проблема прогресса. М. 1998. С. 4.
171 Там же. С. 4.
172 Там же. С. 5.
Устрялов обращается к разным теориям прогресса, анализирует концепции О. Шпенглера, Н. Федорова и других мыслителей, пытается выявить прогрессивные тенденции и результаты в разных областях человеческой деятельности и духа. Задавшись вопросами, побеждает ли прогресс в истории и совершается ли он в истории вообще, философ говорит об экономическом, интеллектуальном, моральном, социальном прогрессе как видах общего понятия культурный прогресс. Отдельно Устрялов выделяет понятие технического прогресса – столь значимое в XX в. В итоге философ приходит к выводу, что “двадцатый век не ближе к “идеалу”, нежели пятнадцатый, пятый или первый. И не
менее связан некой изначальной, общей повинностью, круговою порукою жертвы… Каждая эпоха имеет свою душу. Каждая эпоха знает свой прогресс и свой регресс” [173].
Согласно Устрялову, прогресс не в беспрестанном линейном “подъеме”, а в “нарастающей бытийственности”, в растущем богатстве мотивов. Теория прогресса – в понимании приближения, стремления, тяготения к идеалу. Философ сравнивает историю с музыкой. “Идея, “идеал” музыкальной симфонии не в ее финале, а в целокупности ее, всеединстве. Ни одна ее деталь не выступает изолированно, все ее тоны и аккорды сращены и взаимопроникнуты, все такты сочтены в идеальном внутреннем единстве. Восприятие мелодии слитно соединяет и перерабатывает все ее последовательности, снимает раздельность звуков, вдвигаемых один в другой. Отсюда утверждение, что в музыкальном времени нет прошлого” [174].
И мировая история, считает философ, также тяготеет к идеалу, стремится к нему, но “бесплодно искать его торжества в начале ее, середине или в конце. Он всю ее проникает собою, он – везде и во всем, он – в ее логике, в ее динамике, диалектике, в ее нарастающих и спадающих ритмах” [175].
173 Там же. С. 24-25.
174 Там же. С. 44. Здесь Усгрялов ссылается на работу А.Ф. Лосева “Музыка как предмет Логики” (М., 1927. С. 23).
175 Там же. С. 44.
Каждый исторический момент наполнен идеальным смыслом, несет на себе отпечаток идеала. Однако реальность далеко не всегда воплощает внутренний идеал, заложенный в ней изначально. Философ объясняет это на примере музыканта, способного ошибиться и сорвать выступление, композитора, чья ошибка также чревата провалом и соответственно неосуществлением, нереализацией идеала. Устрялов называет их провалами эмпирического плана. Но если существует лишь один этот план, то будущее неизбежно трагично: неизбежна победа зла, трагедия зла неразрешима, история не удалась.
Однако есть и другой план – идеальный по отношению к эмпирической наличности, но вместе с тем наделенный реальностью высшего порядка. И в этом плане, по мысли философа, преодолеваются ошибки и срывы “двусмысленной, хаотической эмпирии”: “Композитор не смог адекватно воплотить открывшуюся ему симфонию, – но “идея” ее реальна в царстве музыкального бытия. Оркестр оказался неудачен – музыкальное откровение само по себе от этого не терпит убыли в своей качественной завершенности.
Эмпирическая история не удается, срывается в катастрофах, растет рожденная в тварной свободе сила зла, – идеальный смысл мирового процесса пребывает незыблемым в безмерной реальности всеединства.
“Прогресс” – не в смене одного эмпирического состояния другим, а в преображенном сохранении, восполнении их всех; в устремленности их к совершенству, всевременному бытию” [176].
Устрялов полагает, что тяжкие испытания исторической судьбы, горести и беды даны человечеству для того, чтобы вскрыть иллюзорность преходящего благополучия, сокрушить мнимое самодовольство, обличить мираж суетного лжепрогресса и обратить мысль к поиску нерушимой, негибнущей жизни. По его мнению, совершенство лишь в полноте бытия. Трагедия мира в основе своей – это проклятие раздробленности, разделенности, неотвратимой неполноты. Отсюда и страдание, отсюда и тоска – символы смысла в бессмыслице, залоги вечности в потоке времен.
176 Устрялов Н.В. Указ. соч. С. 45.
§
В своей философии истории, в работах 1940-1950-х гг. А. Кожев, исследуя конфликты эпохи “с дистанции, в перспективе “конца истории”” [177], предлагает одну из завершенных концеп-
ций конца европейского человека, как бы свидетельствуя о печальном, но неизбежном завершении антропологического кризиса европейского человечества.
177 В предисловии к одной из немногих публикаций А. Кожева в России, статье “Тирания и мудрость”, A.M. Руткевич замечает, что благодаря Кожеву во французскую философию вошли темы “конца истории” и “конца человека”. См.: Руткевич A.M. А. Кожев и Л. Штраус: спор о тирании // Вопросы философии. 1998. № 6. С. 84.
Кожев Александр (наст, имя А.В. Кожевников) (1902, Москва – 1968, Брюссель) – французский философ русского происхождения, получивший признание благодаря своей оригинальной интерпретации учения Гегеля, представитель неогегельянства. Родился в Москве, в январе 1920 г. уехал из России. Образование Кожев получил в Германии, обучаясь в университетах Гейдельберга (где под руководством К. Ясперса подготовил диссертацию о Вл. Соловьеве) и Берлина. С 1928 г. во Франции, был близок евразийскому движению. Занимался в Высшей школе практических исследований у другого выходца из России, известного специалиста в области философии науки А. Койре, который предложил ему вести занятия по философии Гегеля. Свои знаменитые “Лекции по Феноменологии духа Гегеля” Кожев читал в период с 1933 по 1939 гг. Слушателями этих лекций были Р. Кено, Арон, Батай, П. Клоссовский, Лакан, Мерло-Понти, Сартр, Валь и др. В качестве книги под названием “Введение в чтение Гегеля” эти лекции увидели свет в 1947 г. [Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля / Послесловие переводчика. М., 1998. С. 203.]
Для Кожева человеческая история начинается с борьбы за признание, в которой победители делаются господами, а побежденные попадают в рабство. В работе “Идея смерти в философии Гегеля” он обосновывает положение, что история – это хроника труда и борьбы, которая движется к своему закономерному концу “вместе с полным контролем над природой и прекращением схваток за ресурсы, жизненные шансы, господство одних над другими” [178]. Для философа, по мысли Кожева, история имеет смысл только как тотальность, у которой есть начало и конец; все абсолюты содержатся в истории и принадлежат свободному человеку, но свобода его есть свобода отрицания и самоотрицания – свобода выбора, в том числе и выбора жизни или смерти в борьбе.
178 Цит. по: Вопросы философии. 1998. № 6 С. 84.
Кожев утверждает, что, начавшись с борьбы за признание, утверждение отношения господства и рабства, история с необ-
ходимостью снимает это отношение. Господин готов мужественно умереть, доказывая этим свою свободу, т.е. свою человечность, но он не в состоянии жить как человек. Раба он не воспринимает, не признает человеком. Человеческая свобода, полагает философ, есть свобода отрицания сущего, а поэтому она может быть реализована в становлении, тогда как господин самодостаточен и недвижим. В покоряющем природные процессы труде и в борьбе раб реализует свободу и в конце концов свергает господина. Наступает царство гражданина, буржуазное гражданское общество, которое, в свою очередь, раздирается классовыми и национальными противоречиями.
“Как бы там ни было, – пишет Кожев, – конечной целью человеческого развития является, согласно Гегелю, синтез воинственного существования Господина и трудовой жизни Раба. Человеком, который полностью удовлетворен своим существованием и который, таким образом, завершает собой историческую эволюцию человечества, является Гражданин универсального и гомогенного Государства, то есть, по Гегелю, рабочий-солдат революционных армий Наполеона. Только война (за Признание) завершает Историю и ведет Человека к совершенству ( = удовлетворению)…
Разумеется, когда универсальная и гомогенная Империя создана, не остается больше места ни для войн, ни для революций. Отныне человек может жить спокойно, не подвергая свою жизнь риску. В этом смысле подлинно человеческим существованием оказывается жизнь Мудреца, который только понимает, что никогда ничего не отрицает и не изменяет (разве что переводит “сущности” из реальности в дискурс)” [179].
179 Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля. М., 1998. С. 182-183.
Конец истории, по Кожеву, означает достижение той точки, когда прекращается борьба индивидов и групп, наций и империй. Человечество обретает полный контроль над природными явлениями. Но то существо, которому уже нет нужды воевать, конкурировать, стремиться к признанию другими, перестает быть человеком, поскольку все его желания чуть ли не автоматически удовлетворяются. Свобода рождается из нехватки и
стремления, отрицания наличного бытия, тогда как “последнему человеку” уже нечего отрицать. Поэтому конец истории означает, в понимании Кожева, и конец человека, так как некое самодостаточное существо будет принципиально отличаться от тех, кто жаждал, страдал и умирал в борьбе.
Анализируя творчество Кожева, A.M. Руткевич отмечает, что у него меняется восприятие исторического процесса: “Какое-то время он видел признаки “конца истории” в социализме и американской культуре. Прекратив борьбу, человек возвращается в “животное царство”; советские коммунисты стремятся к тем же целям, что и американские капиталисты, с той разницей, что первые бедны, а вторые богаты, а потому прибегают к разным средствам для достижения тех же целей массового потребления” [180].
Пессимизм рассуждений философа проявился в одном из писем Л. Штраусу, в котором Кожев прямо указывает на возможность того, что конец истории может оказаться не царством мудреца, а сообществом машиноподобных людей, которых философ называет удовлетворенными автоматами.
180 Вопросы философии. 1998. № 6. С. 84.
§
Творчество русского философа И.А. Ильина с неожиданной стороны раскрывается в работе “Кризис современного искусства”, которая была опубликована в “Журнале волевой идеи” в 1927 г. (Берлин).
Ильин Иван Александрович (1883-1954) – правовед и религиозный философ, автор глубоких историко-философских сочинений (“Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека” и др.), трудов по философии права, нравственной филосо-
фии, философии религии (“Аксиомы религиозного опыта” и др.), эстетике. Родился в Москве в семье присяжного поверенного. Закончил гимназию с золотой медалью в 1901 г. В 1906 г. окончил юридический факультет Московского университета с дипломом первой степени. Был оставлен на факультете для подготовки к профессорскому званию. В 1910-1912 гг. жил за границей (Германия, Италия, Франция), где продолжал свою научную деятельность в университетах Гейдельберга, Фрейбурга, Геттингена, Парижа, Берлина; занимался в семинарах Г. Риккерта, Г. Зиммеля, Э. Гуссерля; собирал материалы и готовил диссертацию. После возвращения в Россию преподавал в Московском университете и в ряде высших учебных заведений Москвы. В 1918 г. защитил диссертацию “Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека”, за которую сразу получил две степени – магистра и доктора наук. В 1921 г. стал председателем Московского Психологического общества. После 1917 г. неоднократно арестовывался и в 1922 г. вместе с женой был выслан в Германию. В Берлине принял участие в создании центра русской культуры. Был одним из организаторов, профессором и деканом Русского Научного института. Издавал журнал “Русский колокол” (1926-1930), читал лекции по русской культуре, был идеологом Белого движения. Его деятельность не нашла одобрения у нацистской власти в Германии, в 1934 г. Ильин потерял работу, а в 1938 г. был вынужден бежать в Швейцарию, где обосновался в пригороде Цюриха Цолликоне. Швейцарские власти запретили ему всякую политическую деятельность под страхом возвращения в Германию. В эти годы он писал в основном философско-художественные работы, завершал главные труды своей жизни, но не оставил и политическую философию, хотя вынужден был издавать свои политические статьи анонимно. Частые болезни не позволили ему закончить и издать все задуманное. Многие его работы вышли в свет только после его смерти усилиями жены, учеников и друзей. Похоронен в Цолликоне. [Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 214-215.]
В центре внимания философа состояние современного искусства, кризис последнего как явное выражение общего кризиса культуры, который в данной статье представляется Ильиным как вненациональное явление (без соотнесения с теми или иными национальными традициями, русской идеей). Ильин рассматривает искусство как источник жизненного духа и света, как силу, способную помочь человеку разобраться, определить-
ся в бессознательном, глубинах инстинкта и страстей. По мнению Ильина, сам человек не может “оформить, взрастить и одухотворить…” переполняющие его бессознательные силы, и часто становится их слепым орудием и жертвой. Искусство же создает творческий исход для этих сил, определяющих “содержание человеческой жизни”, “прожигая их зрелым духом и облекая их в верную форму” [181].
В высоком и праведном деле одухотворения бессознательного, деле его обращения к Божественному, его преображения Ильин поднимает искусство до религиозных высот, соединяя искусство и религию, поскольку, как полагает мыслитель, “именно религия и только религия может окончательно вывести человека из этой беспомощности и этого рабства, вручая ему через молитву подлинную и благодатную власть над этими (бессознательными. – Т.С.) силами” [182].
Однако в отличие от искусства религия, согласно Ильину, не останавливается “на извлечении и одухотворении отдельных, бременящих душу содержаний; и воплощение в звуке, в слове, в жесте и в материи не составляет ее высшей задачи” [183]. Задача религии – завладеть истоками бессознательной жизни, ее первоначальными силами, наделить их одухотворенностью и вывести человека на новые пути жизни.
Нынешнее состояние общества, период его исторического развития (европейского или российского) Ильин склонен рассматривать с позиций прежде всего религиозного кризиса. В его понимании в истории были периоды, когда религии не удавалось достичь означенных целей: “инстинкт и его страстные порывы перестают отзываться на религиозные зовы, образы и знаки (молитвы, догматы и обряды), бессознательное упорно утверждает себя в безбожии и противодуховности” [184]. Результатом подобных кризисов с неизбежностью становится вырождение
всей жизни людей, во всех ее проявлениях, и, безусловно, обнаруживается бессилие и вырождение искусства, также утерявшего связь с религией (“одинокое безрелигиозное искусство”). Такой кризис религии, по мнению Ильина, настиг Европу во второй половине XIX в., а соответственно и кризис искусства. Кризис этот – один из серьезнейших в истории человечества – тянется и до сих пор. Поэтому статью (напомним, 1927 г.) Ильин начинает словами: “Современное искусство переживает глубокий и длительный кризис” [185].
181 Ильин И.A. Кризис современного искусства // ЭОН: Альманах старой и новой культуры. М., 1996. С. 9-10.
182 Там же.
183 Там же.
184 Там же. С. 11.
Иван Ильин не ищет причин кризиса, в первую очередь он отмечает широту его распространения (можно сказать универсальность): “Атмосфера кризиса (европейского искусства. – Т.С.) и разложения захватила и русское искусство (преимущественно поэзию и музыку) четверть века тому назад” [186].
Истинное искусство для Ильина – это искусство, которое “прожжено молнией духа”: только тогда это художественное, а не больное искусство, только тогда оно наполнено творческим порывом и содержательной мощью. В противном случае имеет место “мнимое искусство”, бегущее от напряжения, труда и мук творчества, в поисках наслаждения по линии наименьшего сопротивления.
Искусство, пишет Ильин, “которое выбрасывается из недр бездуховной души, есть ничтожное, пошлое, мнимое искусство: это – пестрые и безвкусные, праздные обрывки несостоявшегося творения; это больные выкрики, несущиеся из разлагающегося бессознательного; это нечистые следы нечистого опьянения, – явные знаки духовного безволия, немощи и распущенности… И сквозь всю эту, обычно напыщенную и самодовольную, претенциозную смуту лишь там и сям всплывают безобразные обломки безобразных замыслов: какие-то безначальные чудовища, бесстыдные уроды, неестественные выверты и противоестественные химеры, еще неродившиеся или полураздавленные слизняки…” [187].
185 Ильин И.А. Указ. соч. С. 9.
186 Там же. С. 11.
187 Там же. С. 12.
Ильин сравнивает такое искусство, характерное, в его понимании, для первой четверти XX в., с душевной болезнью. И прежде всего это касается современной музыки, живописи и поэзии, отказавшихся от классических канонов и гармонии, но так и не обретших новых плодотворных, одухотворяющих очертаний, способных привнести новое содержание и оформить так ищущих этого бессознательных интенций современного человека, особенно в ситуации “религиозной мертвости”, как ее называет философ.
Ильин ставит диагноз современному обществу, констатируя, что утрата религиозности привела к оскудению духовности в “бессознательной глубине современного человека”. Как следствие – бессилие его в творчестве, отсутствие вдохновения. Однако люди нуждаются в искусстве, хотя бы и в его псевдопроявлениях. Тогда на место вдохновения приходит, согласно Ильину, или “нечистое опьянение, создающее помешанное “искусство”, или рассудочная выдумка, создающая мертвое, трупное “искусство”. Вот почему, когда современное “искусство” “насыщено”, то оно насыщено больною нечистью, тою самой нечистью, которая в политике создала большевизм; а когда оно пусто – то эта пустота проникнута запахом тления и гнили, явным свидетельством того творческого бессилия, над которым так легко торжествует мировая смута. Это уже не язык озарения и богов, но или язык нестыдящейся животности, или язык произвольно изобретающего и безвдохновенно выдумывающего рассудка; или вопли и судороги больных страстей, или пустой треск изощренной и сознательно, нарочито бьющей на эффект выдумки” [188].
Определяя современное искусство как “помешанное”, “художественно сумасшедшее”, созданное для возбуждения и раздражения, развлечения пресыщенной публики, растлевающее современного человека, Ильин обращает внимание на характерных, в его понимании, представителей такого “художественно бессовестного” и “духовно безответственного” искусства [189]. Это
композиторы Р. Штраус и Н. Скрябин; русские предреволюционные поэты А. Блок, А. Белый, Вяч. Иванов. “Мучительное разложение живописного образа” началось, согласно философу, 50 лет назад во Франции, достигло своего апогея в работах Пикассо и медленно отравляло молодое поколение русских живописцев.
188 Там же. С 14
189 Ильин высказывается даже более жестко, называя современное ему искусство духовно растленным и потому растлевающим (см.: С. 14)
Безусловно, приводимые Ильиным примеры у многих сегодня могут вызвать недоумение, скорее даже возмущение и протест. В конце XX в., а реально в начале нового столетия и даже тысячелетия мы уже привыкли к новым очертаниям современного искусства, его неклассическим формам и проявлениям, какофонии и диссонансам современной музыки, абстрактной живописи, аритмичности, нарочитой угловатости и грубости современного танца. Многие даже находят в этом свою прелесть и высоты духовности. Русского же философа Ивана Ильина совершенно искренне возмущает “модернистская живопись, французские романы, поэзия Северянина, беллетристика Белого, новая архитектура южногерманских городов, подавляющее большинство кинематографических пьес, музыка Стравинского и Прокофьева” [190]. Здесь можно было бы спорить о вкусах, тем более что Ильин считает необходимым ввести понятие вкус. “В этой атмосфере беспредметного “дерзания” и беспринципной вседозволенности (подлинная стихия мировой смуты!), – пишет он, – слабеет и угасает великое начало художественного Вкуса. Не того “вкуса”, который присущ каждому обывателю, когда он для себя безапелляционно решает вопрос о том, что ему сегодня, сейчас и здесь нравится, и что ему вдруг почему-то разонравилось… Но того Вкуса, который равносилен в искусстве голосу совести; который ответственно ищет совершенного, и именно поэтому властно отметает случайное и несовершенное, как бы “приятно”, льстиво и эффектно оно ни было; того Вкуса, который ищет во что бы то ни стало точного и прекрасного воплощения для духовно значительной темы; который есть сам по себе явление живой религиозности в человеке; который, как властелин, стоит на страже поднимающихся снизу воспарений, отдаваясь одним и отсылая другие назад в темную глубину…
190 Ильин И.А. Кризис современного искусства. – С. 16.
Этот Вкус и есть сам по себе и трибунал бессознательной духовности, и религиозное вдохновение, и напряженно-требовательная воля, и творчески выбирающая цензура, и побуждающая сила, и художественная прозорливость, и чувство прекрасного” [191].
191 Там же. С. 15.
Конечно, в конце XX столетия многое в искусстве воспринимается иначе, нежели в его начале, когда еще не были растрачены идеалы, ориентиры и ценности Нового времени. Многие поколения выросли и воспитаны на произведениях искусства XX в., давно поняты и раскрыты смыслы и содержательная нагруженность современной музыки, живописи, скульптуры. Поэтому рассуждения русского философа могут восприниматься как сетования человека, невосприимчивого к веяниям нового. Прокофьев, Скрябин, Пикассо – ныне классики музыки и живописи, но все-таки классики XX в. И это важно, поскольку, утратив нововременные ценности, XX в. так и не сформировал новой системы ценностей, так и остался вне времени, средоточением кризисного напряжения. Современное искусство в своих метаниях от модерна к постмодерну не сформировало канонов новой культуры. Так или иначе – это попытка преодолеть кризис, создать новое искусство на обломках старого. Но насколько это возможно? Культура в ее нововременном понимании создавалась при определенных и хорошо известных условиях: Новое время уходит, человечество остается, но остается в иных условиях, само становясь иным… Что возникнет в этих новых условиях – культура, цивилизация или нечто, еще не имеющее названия?
Иван Ильин говорит о безвременье в культуре и искусстве. Пришла эпоха перемен, но перемены эти так и не наступили. Моделируя новую, посяшововременную культуру, XX в. без опоры на религиозные ценности так и не сумел сформировать новую культурную парадигму, способную одухотворить бессозна-
тельные порывы и инстинкты человека. Современный человек, пережив все катастрофические испытания столетия, утратив религиозные, национальные, культурные основания, продолжает терзаться приступами кризисного сознания, облекая его в формы экономического, политического, экологического и прочего – даже не кризиса, а, скорее, отчуждения. При всей своей нынешней привычности и светской принятости, проявления “культуры” и “искусства” XX в. есть не что иное, как попытка преодолеть это кризисное сознание, найти новые формы одухотворенности. Но их, видимо, найти и не удастся, поскольку следует в конце концов понять, что кризис культуры, это не предсказание “сказочника” Шпенглера, а переход в новое существование, без культуры, без науки в нововременном понимании, без философии, без искусства. Нововременное человечество агонизирует, долго и болезненно, но должны проявиться новые формы существования, новые фундаментальные аксиомы. Нельзя придумать новую музыку вне традиционных божественных канонов; без Бога музыка не существует, как не могут существовать и живопись, и поэзия, и другие формы искусства. Искусство – это голос Божий; посредством искусства Бог говорил и говорит с человеком, но только посредством порожденного им же Божественного искусства, которое умерло на рубеже XIX-XX вв. И мы либо продолжаем общаться с Богом на этом его языке, который открывает нам общение с ним, либо должны найти новые каналы и возможности духовного существования, возможно, без Бога или с новым Богом и “новым заветом”. Причем неизвестно, насколько это возможно. Тем не менее новые формы искусства (и Ильин предвосхитил это, интуитивно не приняв нововведений и трансформаций в искусстве) не смогли заменить уходящих канонов и традиции. Никакой эстетизм модерна не смог восполнить одухотворенности и обожествленности предшествующего искусства.
Для Ильина мерилом подлинного искусства был и остается А.С. Пушкин. Ильин как подлинный русский патриот, как философ-идеалист все-таки верит в возрождение русской духовности и возрождение России, настрадавшейся, но и очистившей-
ся в принятых ею испытаниях: “Умудримся же и научимся! России нужен дух чистый и сильный, огненный и зоркий. Пушкиным определяется он в нашем великом искусстве; и его заветами Россия будет строиться и дальше” [192].
192 Ильин И.А. Указ. соч. С. 19.
§
Тема кризиса европейского искусства, столь трепетно, даже, скорее, болезненно патетически затронутая И.А. Ильиным в его одноименной статье 1927 г., органично перекликается и как бы находит продолжение в работах русского философа, искусствоведа и культуролога В.В. Вейдле.
Вейдле Владимир Васильевич (1895-1979) – один из блистательных представителей младшего поколения русского культурно-религиозного ренессанса начала XX в., культурфилософ, искусствовед, историк церкви. Окончил реальное отделение Петербургского реформатского училища, выпускник (1916) исторического факультета Петербургского университета. В 1918-1920 гг. – профессор Пермского университета, в 1920-1924 гг. – преподаватель истории искусства в Петрограде. Эмигрировал в июле 1924 г. С 1924 г. творческая деятельность Вейдле протекала в эмиграции. В 1930-е гг. интересовался экуменизмом. Пришел к церкви под влиянием о. С. Булгакова. С 1925 г. Вейдле преподавал в Парижском богословском институте, в 1932-1952 гг. – профессор христианского искусства. [Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 85-86.]
В книге “Умирание искусства: Размышления о судьбе литературного и художественного творчества” (1937) философ со всем размахом эстетического обобщения выносит приговор современному искусству. Вейдле обращается к анализу кризисного состояния разных видов и ракурсов художественного творчества: романистики (глава “Над вымыслом слезами обольюсь”), лирики (глава “Чистая поэзия”), изображения человека (глава “Механический герой”), а также пути воскрешения искусства через веру (глава “Возрождение чудесного”) [193].
Четвертую главу, как книгу в целом, Вейдле также называет “Умирание искусства”. Он начинает её с типологии исторических катаклизмов, определяя посредством их отношение к искусству. Прежде всего философ называет наиболее простую, “грубую”, очевидную в своих проявлениях ступень: войны, революции, иноземные нашествия и т.д. Переходя от ступени к ступени, он подводит читателя к самой последней из них, на которой, по мнению автора, становится возможной подлинная, последняя историческая катастрофа. Причем она совпадает с катастрофой самого искусства, соприродна собственной трагедии искусства. Коренной разлад в обществе, по мысли философа, это “разлад, проникающий в самую сердцевину художественного творчества, разрушающий вечные его основы, разлад личности и таланта в жизни…” [194].
Вейдле не ищет первопричины подобной катастрофы, он констатирует взаимосвязь и взаимозависимость кризиса общественной жизни и кризиса искусства. Обращаясь к анализу современного состояния европейского искусства, он намечает основные черты искусства XIX столетия, его историю, определившие нынешнее состояние искусства. По Вейдле, в основе трагедии современного искусства – “разрыв и раздвоение, стремление восстановить утраченное единство, все умножающиеся препятствия на пути к нему, непрочные победы, резкие падения, неутоленная внутренняя борьба” [195]. В центре внимания философа – романтизм, определяемый в книге не как художественный стиль, который можно противопоставлять како-
му-либо иному стилю, а как нечто противоположное всякому стилю вообще. Романтизм – визитная карточка искусства XIX в. Романтизм определил характер искусства XIX в., и он же подготовил почву для окончательного его падения, умирания. Понятие романтизма, согласно Вейдле, распространяется на все искусства и покрывает все национальные различия. “Верное определение его, рядом с которым все, предлагавшиеся до сих пор, окажутся односторонними и частичными, должно исходить из этой его всеобщности и сосредоточиваться не на отдельных особенностях романтического искусства, а на новых условиях, в которых это искусство творилось и которые как раз и знаменуют собой изменение самой основы художественного творчества” [196].
193 Идеи В. Вейдле оказали влияние на развитие философской эстетики XX в., в том числе на творчество австрийского искусствоведа Г. Зедльмайра, автора основополагающего сочинения по философии современного искусства “Утрата середины” (Sedlmayr H. Verlust der Mitte. Salzburg, 1948).
194 Вейдле В.В. Умирание искусства // Вейдле В.В. Умирание искусства: Размышления о судьбе литературного и художественного творчества. Париж, 1937. С. 21.
195 Там же. С. 21.
Философа волнует проблема стиля, наличие которого соответствует нормальному состоянию искусства: стиль – это “внешнее обнаружение внутренней согласованности душ, сверхразумного, духовного их единства; он – воплощенная в искусстве соборность творчества. Когда потухает соборность, гаснет стиль, и не разжечь его вновь никакою жаждой, никакими заклятьями” [197].
Вейдле считает, что в эпоху романтизма стиль как таковой перестает существовать. Художник волен избирать любой из стилей предшествующих эпох, творить в соответствии с канонами данного стиля, но это не будет стилем романтизма: “Романтизм есть одиночество, все равно – бунтующее или примиренное; романтизм есть утрата стиля” [198]. По мнению философа, “угасание стиля повлекло за собой неисчислимые последствия… Первым и важнейшим было настоящее осознание и оценка того, что ощущалось уже утраченным, т.е. именно стиля, органической культуры, иррациональной основы художественного творчества, религиозной и национальной укорененности искусства. Одновременно пришло возраставшее в течение всего XIX в. чувство собственной наготы, покинутости, страшного одиночества
творческой души. По мере того как последствия эти накоплялись, романтизм менялся, углублялся, но исчезнуть не мог, не может и сейчас, потому что не исчезли породившие его условия…” [199]. Однако по мысли автора книги, и время романтизма уходит, наступает период бессилия искусства, хотя и не сразу для всех его видов: раньше всего кризис искусства, его умирание проявились в архитектуре и прикладных искусствах, позднее – в музыке.
196 Там же.
197 Там же. С. 22.
198 Там же.
199 Вейдле В.В. Указ. соч. С. 23.
Продолжая тему стиля в искусстве, Вейдле обращает внимание на то, что стиль имеет отношение не только к форме. Он также касается и содержания, но не в смысле сюжета, а духовного содержания, духовной сущности, которая не может быть высказана на отвлеченном языке. Для Вейдле стиль есть некая предустановленность связи формы и содержания, и в этом смысле гарантия их цельности. При отсутствии стиля форма постепенно превращается в формулу, а содержание – в мертвый материал.
Трагедию искусства Вейдле прежде всего видит как трагедию художника. Искусство умирает и – первым наказан талантливый человек, творец. Он не может определиться, он утратил ориентиры, кажущаяся самостоятельность творения вне стиля оборачивается пагубной вседозволенностью и творческим бесплодием – художника окутывает “кромешная мгла развоплощенного разлагающегося искусства”.
Вейдле сравнивает гибель современного искусства с гибелью Рима, которая произошла, по его мнению, не из-за варваров, а из-за ослабленности духовных основ империи и античной культуры. Так и современное искусство обессилено, в нем образовалась пустота. Человек создал машины, он проклинает их и вместе с тем восхищается ими, как ребенок, отдавая взамен все ценности многовековой культуры. Практицизм, машинизация уже давно проникли в архитектуру и прикладные искусства, отравили их, обездушили. Вейдле пишет, что человек принес в жертву машинам наибольшее свое состояние – душу, оставив своим вниманием искусство, отказавшись от него как от нефунк-
ционального, разрушив целостность, соборность самого искусства и единства собственной души и искусства. Оторвавшись от его духовных высот, человек обрек себя, свое общество, свою историю на трагедию.
Вейдле обращается к рассмотрению современного искусства, его трансформаций, отмечая в качестве характерных тенденций схематизм, замену стиля стилизацией, изъятие, “выкачивание” человеческого образа из произведений искусства (живопись, скульптура), “выветривание” духовного содержания. Яркое выражение подобных тенденций в искусстве Вейдле видит в конструктивизме, определяя его как “искание такого сочетания форм, которое в отличие от всех, самых, казалось бы, математических и отвлеченных построений, известных до сих пор из истории искусства, ничего человеческого не выражало бы и по самому своему замыслу не только предмета, но и духовного содержания было бы лишено” [200].
Особое внимание Вейдле уделяет музыке, которая, как он считает, позднее других искусств испытала рассудочное разложение. Для Вейдле мелодия как образ и символ музыкального бытия – это в то же время образ и символ непрерывности, неделимости, неразложимости. Философ солидарен с Гёте, который возмущался термином “композиция”, применявшимся в отношении музыкального произведения и искажающим суть музыки. Композитор, согласно философу, не складывает музыку из отдельных звуков или нотных знаков, а создает ее “как нерасторжимое, во времени протекающее единство, воспроизводящее собственную его духовную целостность. Сверхразумное единство мелодии, чудо мелоса есть образ совершенства не только музыки, но и всех искусств, и в этом смысле верны слова Шопенгауэра о том, что к состоянию музыки стремятся все искусства. Умаление чуда, аналитическое разъяснение его само по себе есть уже гибель творчества” [201].
200 Там же. С. 35.
201 Там же. С. 44.
И вновь обращение к Гёте: “В музыке явлено всего полнее достоинство искусства, ибо в ней нет материала, который приходилось бы вычитать. Она вся целиком – форма и содержание, она возвышает и облагораживает все, что выражает”. Современное искусство в лице формалистов, сторонников химически чистой музыки, согласно Вейдле, нарушило эту гармонию, подменило “форму рассудочной формулой и вследствие этого разрушило рассудку недоступную музыкальную непрерывность” [202].
Как и Ильин, Вейдле фиксирует предсмертные симптомы угасающего искусства. Присущие музыке целостность и единство, по мнению философа, уже у Дебюсси и его учеников заменяются дроблением временного потока, “вместо расплавленной тягучей массы, членения которой не преграждают русла, где она течет, у них – твердо очерченные звучащие островки, в совокупности составляющие музыкальное произведение… и для Равеля музыкальное произведение есть лишь сумма звучаний, целостность которой только и заключается в общей окраске, “настроении” и “впечатлении”” [203]. Философ пишет о воцарившемся музыкальном чревоугодии (в том числе пряных ритмах раннего Стравинского), которое обращено не к душе человека, и даже не к слуху его, а к “несравненно более низменным восприятиям… исподним, массовым инстинктам” слушателя. Современную музыку, в трактовке Вейдле, отличает насильственное упрощение музыкальной ткани. Неизбежные последствия этих процессов – падение музыкального воспитания, вкуса, понимания значимости и благотворного влияния музыки на душу человека. Музыка с духовных высот искусства низвергается во все перемалывающую, утилизирующую бездну массовой культуры, превращается в “обслуживающую рестораны, танцульки, кинематографы и мещанские квартиры увеселительную промышленность, изготавливающую уже не музыку, а мюзик… Истинной музыке, бессильной заткнуть рупор всесветного громкоговорителя, остается уйти в самоотверженное служение вечному своему естеству, чтобы обрести голос целомудрия, веры и молитвы” [204].
202 Вейдле В.В. Указ. соч. С. 45.
203 Там же. С. 46.
204 Там же.
Вейдле выносит трагический и жесткий вердикт современному искусству: оно свелось к голой целесообразности, механическому удовлетворению абстрактных, установленных рассудком нужд человека. Здания превратились в машины для жилья. Музыку заставляют содействовать пищеварению и “трудовому энтузиазму”. В живописи торжествуют документальность и эксперимент, стремящиеся угодить не более как нашему праздному любопытству. Искусство постепенно утрачивает свое предназначение, свою человечность, тайны, которые возвышали его, заставляли стремиться к духовным высотам. Оно перестало быть выражением духовности. Не боясь быть безжалостным, философ заключает, что в современную эпоху с человеком произошло следующее: он занят исключительно собой, оглядывается ежеминутно на себя, забыл о Творце, его творении, о том высшем, чем живет душа, живет сам человек, и что живет в нем. Таков суровый диагноз Вейдле умирающему искусству.
Для Вейдле судьба современного искусства – это судьба современного мира. Кризис искусства во всей полноте отразил кризис современного человечества: “Там и там бездуховная сплоченность всего утилитарного, массового, управляемого вычисляющим рассудком, противопоставляется распыленности личного начала, еще не изменившего духу, но в одиночестве, в заблуждении своем – в заблуждении не разума только, а всего существа – уже теряющего пути к целостному его воплощению” [205]. Но, как представитель отечественной философской традиции, Вейдле не может завершить работу, не задумавшись о возможности возрождения. Казалось бы, вся его работа – свидетельство конца, причем однозначного и бесповоротного. Однако в заключение Вейдле вспоминает удивительно содержательное и путеводное для русской философской традиции высказывание Бодлера: “Первое условие для создания здорового искусства – есть вера во всеединство (курсив мой. – Т.С.)”. Так вот, по мысли Вейдле, именно эта вера распалась, и ее-то и нужно собрать: “Искусство и культуру может сейчас спасти лишь сила, способная служебное и массовое одухотворить, а разобщенным личностям дать новое, вмещающее их в себе, осмысляющее их творческие усилия единство” [206].
205 Там же. С. 52.
§
Пути и особенности развития эсхатологической проблематики в русской литературе и искусстве (и, несомненно, философии) во многом определяются творчеством писателя, публициста, литературоведа и мыслителя В.В. Розанова. Сильное воздействие идей Розанова, как отмечают исследователи, ощущается в сочинениях и символиста А. Белого, и футуристов В. Каменского и А. Крученых, и даже таких идейно далеких от него писателей, как В. Маяковский и лидеры обэриутов Д. Хармс и А. Введенский [207].
Даже на фоне общей литературной одаренности деятелей русской культуры “серебряного века” творчество Василия Васильевича Розанова (1856-1919) – явление яркое. Как бы критически ни оценивали многие современники его личность и идеи, но в признании литературного дара Розанова они были на редкость единодушны. Так, Н.А. Бердяев писал, что “Розанов один из величайших русских прозаических писателей, настоящий маг слова”. З.Н. Гиппиус видела в Розанове “одного из гениальных наших писателей”. Аналогичный отзыв принадлежит П.Б. Струве – “один из первых наших писателей”. А. Блок писал о “духе глубины и пытливости”, пронизывающем творчество Розанова. Но оценок, подобных блоковской, не так уж и много. Розанова-писателя признавали почти все, Розанова-мыслителя – очень немногие. Среди этих немногих был, например, В. Зеньковский, характеризовавший Розанова как “одного из наиболее даровитых и сильных русских религиозных философов” (“История русской философии”). [Философия. Учебник для вузов. М., 2003.]
206 Вейдле В.В. Указ. соч. С. 52.
207 См.: Кацис Л. Апокалиптика “серебряного века” // Русская эсхатология и русская литература М., 2000. С. 28.
Розанов критически воспринимает процессы, происходящие в западноевропейской культуре, связывая трансформацию искусства и литературы с общим кризисом западного общества.
Блестящий литературный критик, Розанов с тревогой отмечает опасность поэтизации индивидуализма, которая захлестывала современную ему литературу, причем опасность не только для искусства, но и всего человечества в целом. В статье “Декаденты” (1904) он, обращаясь к творчеству Мопассана и Ницше, предупреждает о пагубных для человечества последствиях “подогревания” культа собственного “я”: “На этом новом в своем роде nesus Formativs’e (формирующее усилие (лат.). – Т.С.) человеческой культуры мы должны ожидать увидеть великие странности, великое уродство, быть может, великие бедствия и опасности” [208].
Розанов крайне негативно оценивает декадентство и символизм в искусстве. Он отказывает им в новизне, определяя как некое уродливое завершение ультрареализма, последовавшего в европейской литературе за ультраидеализмом. “Декадентство, – пишет Розанов, – это ultra без того, к чему оно относилось бы; это – утрировка без утрируемого; вычурность в форме при исчезнувшем содержании: без рифм, без размера, однако же и без смысла “поэзии” – вот decadence” [209].
208 Розанов В.В. Декаденты // Розанов В.В. Сочинения. – М., 1990. – С. 441.
209 Там же. С. 438.
Мыслитель глубоко и серьезно рассматривает трагедию западной культуры, соотнося происходящие в Европе кризисные процессы с российскими реалиями. Согласно Розанову, русские славянофилы, представители российского консерватизма (Н.Я. Данилевский, К.С. Аксаков, И.В. Киреевский, А.С. Хомяков, К.Н. Леонтьев) еще задолго до кризисных трансформаций на Западе почувствовали их приближение и описали. Однако потребовались долгие годы, чтобы их предсказания были услышаны.
В статье “Европейская культура и наше к ней отношение” (1891) Розанов пишет: “Недоверие к западному прогрессу, слова о “гниении” Запада действительно уже много десятилетий не
сходят с уст славянофилов. Но одно указание на недостаток в Европе некоторых свежих и здоровых чувств, какие сохранились у нашего народа, или даже указание на резкую ложность и несправедливость многих распространенных там понятий и учреждений, конечно, не было бы еще подтверждением столь общей мысли, что западная культура, в ее целом, падает или что прогресс вообще есть зло. Истинный взгляд на все подобные указания должен быть тот, что они выражали бессильное желание чем-нибудь подтвердить смутное и, однако, очень сильное предвидение, чувство. Это были вопли Кассандры, совершенно лишенной каких-нибудь средств убедить тех, кто над нею смеялся. Но вот прошли десятилетия, и вопли оправдываются, а из смеявшихся еще смеется только тот, кто уже совершенно ничего не понимает и ничего не способен видеть” [210].
В понимании надвигающейся катастрофы Розанову очень созвучен К.Н. Леонтьев, в переписке с которым Розанов состоял почти год [211]. Как пишет А.Л. Налепин, “Леонтьев пророчествовал о вещах мрачных и никак не созвучных эпохе – “наклонной плоскости европейского либерализма”, о тупике эгалитаризма, и даже в своей давней славянофильской мечте усомнился как-то вопреки логике: “Да! Царьград будет скоро, очень скоро наш! Но что мы туда принесем? Это ужасно! Можно от стыда лицо закрыть руками… 7-этажные дома, европейские (мещанские буржуазные моды) кэпи! Господство капитала и реальную науку, панталоны, эти деревянные крахмальные рубашки, сюртуки! Карикатура, карикатура! О, холопство ума и вкуса! О, позор! Либерализм! А что такое идея свободы личности? Это хуже социализма. В социализме есть идеи серьезные: пища и
здоровье. А свобода! Нельзя грабить кого-нибудь. Нет, нет, вывести насилие из исторической жизни то же, что претендовать выбросить один из основных цветов радуги из жизни космической”” [212].
210 Розанов В.В. Европейская культура и наше к ней отношение // Розанов В.В. Сочинения. С. 148.
211 По оценкам специалистов, Розанов был одним из немногих, кто в “то время, как просвещенная Европа ликовала по поводу триумфального прогресса”, полностью и целиком принял теорию исторического прогресса и упадка К.Н. Леонтьева, во многом предвосхитившую “Закат Европы” О. Шпенглера. (См.: Налепин А.Л. “Книга – это быть вместе” // Розанов В.В. Сочинения. С. 9.)
К идеям Леонтьева Розанов обращается часто. В статье “Европейская культура и наше к ней отношение” мыслитель отсылает читателя к оценке Леонтьевым Великой французской революции и ее влияния на всю последующую историю Западной Европы: “Европа конца XIX века не имеет ничего общего с тою, в которой готова была разыграться французская революция. К. Леонтьев первый указал истинную и самую общую точку зрения на эту революцию… он усмотрел впервые тот окончательный результат, к которому со времени этой революции направляются все дела Европы: уравнение и слияние этих государств в компактную массу европейского человечества – с ослаблением и потом уничтожением какой-либо организации внутри. Личность и человечество, как некогда атом и вселенная, остаются единственными целями исторического процесса, который уже открылся. С достижением их человечество будет так же дезорганизовано, так же стихийно и первобытно, как и тогда, когда история только еще готовилась зародиться, – с тою разницею, однако, что тогда оно носило в себе задатки для такового зарождения, теперь же оно будет пусто от них” [213].
212 Памяти К.Н. Леонтьева: Лит. сборник. СПб., 1911. С. 274-275. Цит. по: Налепин А.Л. “Книга – это быть вместе” // Розанов В.В. Сочинения. С. 9
213 Розанов В.В. Европейская культура… С. 150.
Вслед за Леонтьевым, оценивавшим изменения, которые претерпела Западная Европа со времен Французской революции как свидетельства умирания, Розанов задается вопросом: “Что же мы можем возразить против этого? Но если так, то все наше отношение к прогрессу меняется, и отношение к западной культуре делается невольно исполненным опасений… Колоссальный организм, загнивая, дает только более удушливые миазмы, и все живое должно, избегая смерти через заражение, сторониться от него. Повторяем: только прочитав многочисленные статьи К.Леонтьева, освещающие с разных сторон, на разных
частных предметах, все одну и ту же истину – одну и главную в наше время, – впервые начинаешь понимать грозный смысл всех мелких, не тревожащих никого, микроскопических явлений действительности: там вскроется пузырек, там ослабеет ткань, и, кажется, колосс всемирной культуры еще подвижен, а между тем с ним совершается самое важное, что когда-либо совершалось” [214].
Рассуждая подобным образом, Розанов тем не менее не высказывает враждебности к Западной Европе, отмечая, что Европа переживает закономерный этап в своем развитии. Те достижения (“технические выдумки”, “усовершенствования”), которые восхищали и изумляли в течение последних предкризисных десятилетий, несоизмеримы с культурными высотами пятнадцативековой европейской истории. При всем своем неприятии современного состояния Европы, Розанов настаивает на уважении к ее культурному наследию и негодует в недоумении от всего происходящего: “Странные минуты, в самом деле, переживает она (Европа. – Т.С.): столько создать, столько накопить, так долго и страстно любить это накопленное и на исходе пятнадцатого века своего существования – вдруг забыть цену всего и начать разбивать столь бережно сохраненное” [215].
В контексте сказанного Розанов призывает еще раз задуматься о судьбе и предназначении русского народа, о его месте в истории. “Что же, – спрашивает мыслитель, – будет ли проявлением любви и уважения, если мы, вслед за ослепнувшим безумцем, будем раздирать на части его сокровище, поджигать его ветхий дом и плясать скверный танец на развалинах прошлого счастья и величия? Так мог бы поступить раб, но не друг” [216]. И истинное уважение к Европе, по мнению философа, выразится именно в том, что, воспитываясь и развиваясь на ее неоцененных сокровищах, чтобы стать со временем хоть сколько-нибудь достойным преемником ее в истории, Россия по достоинству оценит все происходящее, сумеет разделить доброе и дурное и, насколько будет возможно, смягчить те удары, которые Европа “порывается, по-видимому, наносить себе самой”.
214 Розанов В.В. Указ. соч. С. 152.
215 Там же. С. 153.
216 Там же.
На рубеже веков предостережения Розанова о грядущей дегуманизации, пагубности прогресса не находили понимания в среде российской интеллигенции. Однако последующие десятилетия во многом подтвердили опасения мыслителя. В 1917 г., пережив апокалиптическую череду войн и революций в России, ощущая себя в центре нынешних и грядущих потрясений, Розанов пишет “Апокалипсис нашего времени”. Он размышляет об истинных причинах кризиса и передает свойственное ему в это время ожидание Конца Света. “Нет сомнения, – пишет Розанов, – что глубокий фундамент всего теперь происходящего -заключается в том, что в европейском человечестве (всем, – и в том числе русском) образовались колоссальные пустоты от былого христианства; в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания” [217].
Одну из основных причин социокультурного кризиса, который охватил все европейское человечество (в данном случае Розанов и русский народ причисляет к европейским), может быть, определяющую, Розанов видит в кризисе христианства. “Ужасно апокалипсично (“сокровенно”), ужасно странно: что люди, народы, человечество – переживают апокалипсический кризис. Но что само христианство кризиса не переживает… Евангелие – человеческая история, нам рассказанная; история Бога и человека; “богочеловеческий процесс” и “союз”… Апокалипсис как бы кидает этот “богочеловеческий союз” – как негодное, – как изношенную вещь… В образах до такой степени чрезмерных… Конец мира и человечества будет таков, потому что Евангелие есть книга изнеможений… И образ Христа, начертанный на Евангелии, – вот именно так, как там сказано, со всею подробностью, с чудесами и прочее, с явлениями и т.п., не являет ничего, однако, кроме немощи, изнеможения…” [218].
217 Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. М., 1990. С. 3.
218 Там же. С. 13.
Розанов переживает крушение России (как он пишет, Царства), ее падение, как крушение, падение христианства. Через христианство и библейские сюжеты мыслитель пытается не только выразить свое ощущение Конца и оправдать его заблуждениями столь любимой им религии, но и найти пути преодоления, “переживания” кризиса. Человечество переживет кризис, это христианство не переживет его. Для христианства этот кризис смертелен. И смертью христианства насыщается страшный Зверь Апокалипсиса, оставляя человечеству жизнь.
В своей критике христианства Розанов необычайно выразителен. Он называет современную цивилизацию стонущей и обвиняет в этом её свойстве пришествие Христа: “Ведь Он проповедывал “лето благоприятное”. Вот в этом, по крайней мере, – Он ошибся: никакого “лета благоприятного” не получилось, а вышла цивилизация со стоном” [219].
Грустно читать такие рассуждения Розанова, которые, впрочем, во многом перекликаются с “Антихристианином” Ф. Ницше. Но в этом весь Розанов – бросаться из крайности в крайность. При всей гениальной прозорливости афористических рассуждений мыслителя его фактическое предательство Христа, хотя и вполне объяснимое, в чем-то сходно с предательством героев романа Дж. Оруэлла “1984”.
Между тем прогнозы и предсказания Розанова действительно воспринимаются как пророчества. Книга писалась по следам революции, ее недавних переживаний, но уже в 1918-1919 гг. Розанов сумел увидеть перспективу “светлого” будущего: “С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русской Историей железный занавес.
– Представление закончилось.
Публика встала.
– Пора одевать шубы и возвращаться домой.
Оглянулись.
Но ни шуб, ни домов не оказалось” [220].
219 Розанов В.В. Указ. соч. С. 54.
220 Там же. С. 12.
В одном из своих высказываний А.Л. Налепин, очень точно передает тот, хоть и слабый, оттенок надежды, которая освещает трагизм последних розановских сочинений: “Все предсмертное, апокалиптическое творчество Розанова, полное огненных, порою страшных слов, было проникнуто все же светлыми мотивами воскрешения. Ведь пророчествовал человек, для которого иной родины, чем Россия, не существовало. Это было не злорадство, не глумление, но крик боли – он жаждал не мщения, но любви, всего того, что он так хотел внушить всем людям: “Может быть, народ наш и плох: но он – наш народ, и это решает все”” [221].
§
Поэта и мыслителя Вяч. Иванова называют олицетворением универсализма эпохи “серебряного века”, выразителем сущности этого времени, средоточием волений русского символизма и русской культуры, одним из ведущих теоретиков нового религиозного сознания [222].
221 Налепин А.Л. “Книга – это быть вместе” // Розанов В.В. Сочинения. С. 22.
222 См.: Толмачев В.М. Саламандра в огне: О творчестве Вяч. Иванова // Иванов Вяч. И. Родное и вселенское. М., 1994
Иванов Вячеслав Иванович (1866-1949) – поэт, мыслитель. Окончив два курса историко-филологического факультета в 1886 г., Иванов для продолжения образования уехал в Берлин, где под руководством Т. Моммзена писал диссертацию о системе откупов в Древнем Риме. Окончательно вернулся на родину весной 1905 г. Жил вначале в Санкт-Петербурге, с осени 1913 г. – в Москве. В 1921-1924 гг. – профессор Бакинского университета. 28 августа 1924 г. всей семьей эмигрировал и до конца жизни безвыездно жил в Италии. 17 марта 1926 г. стал восточным католиком православного обряда. В 1936-1949 гг. – профессор русского языка и литературы в папском восточном институте. [Русская философия: Краткий энциклопедический словарь. М., 1995. С. 208].
Широко образованный человек, Вяч. Иванов свободно ориентировался в самых разных областях культуры. Исследователь творчества Иванова В.М.Толмачев отмечает, что, “подобно другим русским религиозным мыслителям первой трети века, он описал кризис поствозрожденческого индивидуализма…
Необходимость преодоления кризиса индивидуализма Иванов видел на путях религиозно понимаемой соборности” [223].
Свое понимание кризиса Иванов выражает в таких работах, как “Кризис индивидуализма” (1905), “Кручи” (1919), “Переписка из двух углов” (1921, совместно с М.О. Гершензоном) и др.
Вяч. Иванов сравнивает современную ему эпоху с рекой, “свергающейся бурными порогами, над которыми, как дым над костром, стоит зыбучая водяная пыль, обернувшаяся для глаза облаком… В плане же психологическом она, эта самая нами переживаемая жизнь, – продолжает Иванов, – исполненная противоречий и провозвестий, восторженная и ожесточенная, порывистая и недоуменная, является духу видением оледенелого города, объятого в ночи алым пожаром, где клубы призрачного огня лижут, но не растапливают сталактиты нависших льдин и стелются с яростью, но тщетною алчностью по недвижимым сугробам” [224].
223 Толмачев В.M. Указ. соч. С. 13.
224 Вяч. Иванов. Кручи. О кризисе гуманизма // Вяч. Иванов. Родное и вселенское. М., 1994 С. 103.
Иванов ощущает внутренние причины происходящих событий, предполагая, что социальные перемены явились в чем-то следствием внутренних, духовных перемен в обществе: “Общий сдвиг внешних (политических, общественных, хозяйственных) отношений ответствует еще более глубокому, быть может, и ранее начавшемуся сдвигу отношений внутреннего порядка. В существе и основе этого душевного сдвига лежит, думается, некая загадочная перемена в самом образе мира, в нас глядящегося; эту проблематическую перемену я отваживаюсь назвать кризисом явлений. Люди внимательные и прозорливые могли усле-
дить признаки этого психологического перелома раньше, чем наступил исторический переворот, выразившийся в войне и революции” [225].
Кризис явления, по мысли Иванова, состоял в том, что прежняя внутренняя форма вещей в человеке обветшала и омертвела. На смену ей должна прийти новая, но сложный процесс этого перерождения совершается в поколениях медленным влиянием скрытых исторических сил, и пока он не закончился, пока путем органического роста не выработана новая внутренняя форма восприятия мира, до тех пор личность будет пассивна.
“Человечество линяет, – пишет Иванов, – как змея, сбрасывая старую шкуру, и потому болеет… Еще никогда, быть может, не сочеталось в человеке столько готовности на отречение от всего и приятие всего, на всякое новое изведание и новый опыт – и столько душевной усталости, недоверчивости, равнодушия; никогда не был человек, казалось бы, столь расплавлен и текуч – и никогда не был он одновременно столь замкнут и замурован в своей самости, столь сердцем хладен, как нынче…” [226].
Для Иванова, как и для других представителей русского символизма, характерно понимание взаимосвязи социальных, политических, экономических перемен и перемен в сфере искусства. Иванов пишет, что социальному кризису предшествовал кризис искусства: “Искусство, предчувственно отмечающее процессы жизни, отметило и эту перемену: то было кризисом искусства. Состояние современного художника таково: он страдает. Кризис искусства, это – действительный кризис, т.е. такая решительная минута, после которой данное искусство, быть может, вовсе перестанет существовать, – тут поистине возможен смертельный исход болезни, – или же выздоровеет и как будто возродится к иному бытию” [227].
225 Там же. С. 104.
226 Там же. С. 105
227 Там же. С. 104-105.
Согласно Иванову, кризис затронул все виды искусства: поэзию, живопись, скульптуру, архитектуру, музыку и др. Художник не может видеть прежнего пейзажа, прежнего лица, утра-
чивает ощущение внутренней формы наблюдаемого. В архитектуре – “бесплодие внешнего строительства бездушных форм”. Кризис искусства в сфере музыки выразился в поисках новых гармоний, новых форм, погоней за символами – переносе внимания от мелодии к форме, лишь отдаленно, символически связанной с первой. В поэзии же, по мысли Иванова, царит желание вовсе освободиться от слова с его преданиями и законами.
Вяч. Иванов не видит возможности преодолеть этот общий кризис искусства. Художник бессилен перед терзающим его противоречием: веление времени в вихре нарастающего всемирного динамизма отрывает его от Земли, от образов реального мира. Искусство в прежнем его понимании умирает – и невозможно его спасти; умирает и гуманизм. Но, по мысли философа, так и должно быть. Чтобы возродиться, обрести новую жизнь, человечество должно освободиться от пережившего свой век наследия прошлого, тесного и узкого, мешающего дальнейшему развитию. Старые ценности отжили свое время, старый гуманизм “должен умереть”, и не следует мешать этому.
Иванова называют предтечей грядущей соборности культуры. Как и большинство русских мыслителей, он верит в возможность преображения, обретения новой жизни, рождения “нового Мифа”. “Но невозможное для людей возможно для Бога, – пишет он, – и может свершиться чудо узнавания Земли ее поздними чадами…
Из трещин износившейся шкуры сквозит новый свежий узор тех же деревьев и вод и небесной тверди, проникнутых веянием Духа жива. Новое чувство богоприсутствия, богоисполнен-ности и всеоживления создаст иное мировосприятие, которое я не боюсь назвать по-новому мифологическим. Но для этого нового зачатия человек должен так раздвинуть грани своего сознания в целое, что прежняя мера человеческого будет казаться ему тесным коконом, как вылетевшей из колыбельного плена бабочке” [228].
228 Вяч. Иванов. Кручи: кризис искусства // Вяч. Иванов. Родное и вселенское. С. 106.
§
Кризис современного искусства не мог не коснуться такой его сферы, как музыка [229]. Кризису современной музыки посвящен искусствоведческий трактат “Муза и мода: защита основ музыкального искусства” (1935) выдающегося русского композитора, пианиста, интерпретатора классической музыки Н.К. Метнера.
229 Хотя, как писал В. Вейдле, “рассудочное разложение (свойственное современному искусству. – Т.С.) сказалось на ней (музыке. – Т.С.) позже, но, может быть, и резче, чем в других искусствах”. См.: Вейдле В.В. Умирание искусства. С. 43.
Метнер Николай Карлович (1879/1880-1951) – русский композитор, пианист, музыковед. В 1900 г. окончил Московскую консерваторию по классу фортепиано В.И. Сафонова (теоретические предметы изучал под руководством СИ. Танеева и А.С. Аренского). В 1909-1910, 1915-1921 гг. профессор Московской консерватории (класс фортепиано). В конце 1921 г. уехал за границу, с 1936 г. жил в Великобритании.
Наряду с рассмотрением собственно музыковедческих проблем Метнер в этой работе большое внимание уделяет состоянию современной музыки и искусства в целом. Музыкант-мыслитель напрямую не пишет о кризисе культуры, искусства, музыкального творчества. Как умудренный опытом внимательный и заботливый педагог, он словно разбирает с учеником ключевые принципы творчества музыканта и композитора, выявляя при этом особенности нынешней ситуации в музыкальном искусстве.
Метнера заботит воцарение “модернистских” тенденций в современном искусстве. В самом понятии “модернизм” он прежде всего выделяет коренное понятие “мода”, полагая это основой разложения и деградации современного искусства. “Что такое “модернизм”? – задается вопросом музыкант и мыслитель, – мода на моду. Модернизм есть молчаливое соглашение целого поколения – изгнать музу, прежнюю вдохновительницу и учи-
тельницу поэтов и музыкантов, и вместо нее признать моду, как неограниченную владычицу и верховного судью. Но так как из моды выходит лишь то, что ею же порождено, модернисты оказываются вечными жертвами ее капризов и измен, жертвами, постоянно обреченными на эпигонство. Боязнь этого эпигонства заставляет трусливого художника бежать за модой, а она, коварная, не останавливаясь на бегу своем, оставляет его всегда позади себя” [230].
Согласно Метнеру, нет и не может быть современной или несовременной музыки. У нее совершенно иное предназначение и существование: музыка вечна. Истинные музыкальные шедевры не могут устареть, к ним даже неприемлемо такое понятие. Эволюция в музыке “означает и “вперед” и “назад”, и “вверх”, и “вниз”, и наконец (вопреки мнению тех, кто разумеет под ней прогресс и любит ею оправдывать свое непрерывное удаление от центра), она равно означает и лучше, и хуже” [231]. Продолжая эту мысль, Метнер замечает, что никакая мода в музыке, никакое увлечение изобретательством, новыми техниками не могут упразднить или отменить того, что уже раньше было достигнуто – “Шопен не упразднил же Моцарта так же, как и Вагнер – Бетховена!”.
230 Метнер Н.К. Муза и мода: Дополнительные мысли // Метнер Н.К. Муза и мода: Защита основ музыкального искусства. Париж, 1935. С. 60.
231 Там же. С. 68.
Метнер отнюдь не против нового в музыке: новых имен, новых форм, новых веяний. В его понимании поиски нового не должны инициироваться и сводиться лишь к новому как таковому. Музыка менее всего предназначена для развлечения скучающей публики, жаждущей новых впечатлений, новых ощущений и пр. Музыка – это искусство, обращенное к душе, освященное Божественным предназначением. “Из всех существующих в жизни развлечений музыкальное искусство является самым неудачным, недейственным, скучным. Истинное призвание музыки не развлекать, не рассеивать, а привлекать, собирать, гипнотически сосредотачивать чувства и мысли слушателя… Она (муза музыкального искусства. – Т.С.) отворачи-
вается от тех, кто по природе своей не имеет влечения к ней. Она наказывает жестокой скукой для тех, кто ища в ней лишь “праздной мысли раздражения”, рассеянно блуждает своей “праздной мыслью”, своим слуховым оком мимо ее чела, мимо ее тем” [232].
Р. Гальцева в предисловии к произведению Метнера справедливо обращает внимание на его активную позицию в отношении критики процессов, происходящих в современном искусстве. Распространено мнение, что неприятие нового свидетельствует о косном устройстве человеческого восприятия, которое-де не способно принять новое и встречает его поначалу в штыки. Этот аргумент так называемых прогрессистов базируется “на прецедентах” резкой критики в адрес “гениальных нововведений”. Однако, по мнению Гальцевой, автор трактата видит в подобном критическом настрое не косность по отношению к новаторству, а спасительную предусмотрительность, некий предохранительный клапан, препятствующий вторжению в искусство разрушительных феноменов и подмен [233]. Часто за критикой стоит очевидная и естественная потребность в “понимании” (которое далеко не всегда сопутствует нововведениям современного искусства). “Мы, современники, – пишет Метнер, – должны раз и навсегда избавиться от того трусливого самолюбия, которое заставляет нас скрывать наше искреннее непонимание или даже убежденное отрицание современных нам художественных явлений. Мы боимся промахов наших предков, критиковавших современных им гениев. Но мы забываем, что эта отрицательная критика, не лишив нас наследия этих гениев, была в то же время необходимым ингредиентом воспитания целого поколения. Всякое открытое признание в непонимании чего-нибудь есть несомненный признак потребности понимать вообще” [234]. Подобное трусливое самолюбие и ложная скромность, по мнению музыканта, лишь множит ложных кумиров и “раздробляет общую художественную веру на бесчисленные секты” [235].
232 Там же. С. 91.
233 См.: Гальцева Р. От редакции // ЭОН. Альманах старой и новой культуры. М” 1996. С. 6.
234 Метнер Н.К. Муза и мода. С. 57.
Метнер в своей работе обращает читателя к таким основным понятиям музыкального искусства, как творчество, труд, восприятие, содержание, талант, внимание, опыт, мастерство, чувство, музыкальный язык, тема и пр. При этом, выделяя и рассматривая все эти аспекты музыкального творчества, Метнер противопоставляет им их антиподы, выявляя тем самым характеристики современного состояния музыки, особенности модернистского музыкального творчества: авантюризм и героизм в искусстве, влияние и подражание, привычка и навык, манера и прием, опыт и эксперимент, труд и дело, талант и способности, содержание и сюжет, краткость и куцость и пр. Так, переходя от одного понятия к другому, Метнер демонстрирует несостоятельность современного музыкального искусства, основные промахи и заблуждения современных музыкантов.
“Музыкальная армия модернистского творчества, – пишет Метнер, – сплошь состоит из одних “вождей”… Вожди современного модернизма действуют только от себя и за себя… В наши дни страшно не то, что большие художники, как это было всегда, составляют значительное меньшинство, а то, что меньшинство это не влияет на жизнь и пути искусства, и еще то, что подавляющее большинство объявило линию наименьшего сопротивления единственно верным путем” [236]. Соответственно служение искусству вытесняется самовыражением – самозапечатлением.
Метнер отмечает, что “глас народа” выставляется современными музыкантами как критерий подлинности, и предупреждает об опасности ссылок на коллективную объективность. Поддержка большинства выгодна тем, кто боится истинной оценки. В музыке не нужны советы и мнения: необходимо вслушиваться, всматриваться, самостоятельно добираться до смыслов музыки. “Не оглядывайтесь по сторонам! Спасайте свой музыкальный слух, пока не поздно!..” [237]
235 Метнер Н.К. Указ. соч. С. 57.
236 Там же. С. 61.
237 Там же. С. 59.
Мыслитель-музыкант с прискорбием обнаруживает, что большинство современных “музыкантов от модерна” представляют себе музыкальный язык как обыкновенный, обыденный, повседневный язык, такой же, на котором они обсуждают цены на продукты, последние новости и прочее, полагая, что музыка пишется тем же самым языком. “Они проходят мимо того обстоятельства, – считает Метнер, – что величайшие мастера музыки и литературы перед каждой новой задачей молчаливым созерцанием и страдным трудом своим зарабатывали себе право вновь высказаться” [238]. Другие представители новомодных музыкальных течений пользуются ловким приемом в одурачивании публики и привлечении внимания к собственным поделкам: не обладая подлинным талантом, не понимая, да и не желая всерьез понять, что же такое истинное музыкальное творчество, они в борьбе за право писать “немузыку”, создавать “неискусство” прибегают к спасительным островкам “благопристойной” музыки, затуманив восприятие слушателей и получив доверие к дальнейшему воспроизведению своих уже не столь “благопристойных” произведений. Когда же очнувшаяся публика начинает проявлять недоумение, непонимание, усталость и нетерпение, такой “композитор” вновь преподносит нечто из своего запаса псевдостарины, вновь на какое-то время затуманивая восприятие слушателей.
238 Там же. С. 64.
Метнер говорит и о тех современных молодых музыкантах, которые, обладая от природы первоклассным музыкальным аппаратом, в совершенстве владея им, демонстрируют при этом полное отсутствие веры в разум музыки, в музыкальный Логос. Создается впечатление, что музыкальная техника таких исполнителей существует сама по себе, возникает ощущение “художественного безумия”. Музыкальный аппарат, музыкальная техника уподобляются простому техничному жонглированию звуками не во имя Музыки, ее идеи, ее Логоса, разума, веры, а по аналогии с неким сумасшедшим пианино, которое играет произвольно без музыканта и без гармонии. Метнер безжалостен в оценке подобных музыкантов: “Искусство само по себе
есть одно из высочайших чувств, идей, переживаний всего человечества… Всем тем, кто в это не верит, оно мстит, превращая в безумие каждую попытку пользоваться им только как средством для чего бы то ни было.
Каждый музыкант, замечая, что ему не удается сказать ничего нового на едином языке нашего искусства, обязан признать несостоятельным не самый язык музыки, а самого себя.
Если мы не умеем вовремя замолчать, то мы во всяком случае не смеем коверкать наш язык бессмысленными экспериментами подражания ему” [239].
Метнер отмечает тенденцию оправдывать недостатки современной музыки ее “революционностью”, стремление к авантюризму вместо героического подвижничества в мучительных поисках совершенства. Музыка не нуждается в поиске “новых берегов” – каждый раз поиск нового берега приводит к ограниченности, замкнутости, тесноте. К искусству это абсолютно неприменимо, считает Метнер: “В искусстве все и всегда должно переживаться не по-новому, а заново, то есть в процессе вечного обновления. Там, где не состоялся этот процесс обновления (будь это творчество или восприятие), там и не ночевало искусство” [240]. Художник должен стремиться не к новшествам, а к совершенству. Для него “новые берега” (если уж использовать этот образ) – это новые пути к совершенству, которые нельзя увидеть в еще не состоявшемся, несуществующем будущем, – они для нас яснее в прошлом.
Метнер замечает, что в современном искусстве “интересность” часто заменяет подлинную ценность музыки. Музыканты стремятся привлечь внимание “любопытным ритмом”, “пикантными гармониями”, “интересной звучностью”, но достоинство музыки никогда не определялось ее сложностью и “интересностью”. Величие музыкальных гениев, по мнению автора трактата, проявлялось особенно ярко тогда, когда им удавалось простыми и доступными средствами проникнуть в глубины человеческого восприятия, тронуть самые трепетные струны души.
239 Метнер Н.К. Указ. соч. С. 66.
240 Там же. . С. 70.
Современные революционные музыканты исходят из тезиса, что путем внушения, постепенного приучения публики (капля камень точит) к своим “болезненно-отталкивающим” произведениям можно обеспечить “анестезию органов восприятия”. К подлинной музыке нельзя привыкнуть, как нельзя привыкнуть, например, к музыке Бетховена. Она всегда волнует. Если человек говорит, будто привык, допустим, к той же модернистской какофонии, то из этого можно сделать вывод, что музыка для него безразлична, не вызывает в нем ни положительного, ни отрицательного впечатления. И это страшно для искусства, для человека, для общества, в котором утверждается привычка к восприятию искусства.
Насаждая всеми возможными способами привычку к бездуховной, бессодержательной, мнимой музыке, музыке эксперимента, даже музыке развлечения, современные музыкальные дельцы развращают общество, что по сути своей есть проявление европейского кризиса культуры, кризиса современного европейского общества. “Привычка означает собой ту остановку, которая в искусстве есть не что иное, как смерть” [241]. Метнер сожалеет, что в угоду моде люди все более ценят “экзотические колориты и перестали воспринимать колориты нашей художественной родины Европы” [242]. Европейское искусство и музыка переживают кризис. В погоне за вкусами и пристрастиями толпы (в которую превращается также ставшее кризисным европейское общество) музыканты, считает Метнер, незаметно для себя перестают служить музе.
241 Там же. С. 75.
242 Там же. С. 102
Постепенно музыка оказалась низведена до “уровня праздных развлечений”. Музыканты развлекают скучающую публику концертными программами, иллюстрируя произведения портретами авторов и исполнителей, биографическими сведениями подчас анекдотического характера, рекламными отзы-
вами об авторах и исполнителях наподобие реклам косметики, которая также часто присутствует на концертах [243]. Все это сегодня, по мнению Метнера, приходит на смену воспитанию музыкальности публики, обостряя кризис духовности и миропонимания.
Подобно другим русским мыслителям, Метнер делает печальное заключение о состоянии современного искусства, современной музыки: “Продолжительное упражнение в придумывании и надрывании, практикуемое целым поколением, делает его музыку лишней, как бы несуществующей и весьма похожей на большую дыру, образовавшуюся в истории музыки…” [244].
243 уЧИТывая, что Метнер высказывал эти мысли в 1935 г., можно соотнести их правомерность с современным состоянием искусства: вспомним ныне обязательное присутствие в концертных программах рекламы спонсоров самого широкого спектра – от электронной техники до стирального порошка и пр.
244 Метнер Н.К. Муза и мода. С. 107.
§
Социокультурный кризис неизбежно захватывает все стороны жизни, все формы духовности, все виды человеческой деятельности. Особенно остро общая социальная неустойчивость рубежа XIX-XX вв. проявилась в сфере искусства. Художественная жизнь отразила кризис в форме отступления от классических художественных принципов и эстетических канонов, разрушения образной структуры искусства, переключения на поиски выразительных средств, принципиально противостоящих естественной интуиции художника. Культура стала восприниматься как условная сфера бытия, каждое из состояний которой вполне возможно и даже может быть сконструировано. Стабильность культуры оказалась подорванной. Важно отметить, что в сфере искусства, на уровне духовного, психологического, эстетического восприятия кризисная ситуация может проявиться прежде социальных измерений.
Для искусства эпохи кризиса характерно определенное состояние предчувствия, ощущения тревоги, неуверенности, растерянности, нарастание мистических настроений, интерес к мистике и теософии), обращение к мистическому философствованию, сопоставлению культурных и религиозных традиций, религиозных текстов и т.д. Эти настроения находят прямое отражение в литературе и искусстве того времени.
Л. Кацис в статье “Апокалиптика “серебряного века”” отмечает необычайный всплеск апокалиптической тематики в литературе и искусстве рубежа XIX-XX вв., определяя это как одну из важнейших тенденций в литературе и искусстве. События начала XX в. (русско-японская война, первая русская революция, Первая мировая война, октябрьские дни, первые годы советской власти) дали достаточно оснований для обострения кризисного мировосприятия, размышлений о грядущем Апокалипсисе, конце света и пр. Кацис пишет, что “в ожидании второго пришествия люди начала XX века неизбежно задумывались о причинах пришествия первого. Тогда Христос искупил вину погрязшего в грехах человечества, предотвратив тем самым первый Конец Света. Однако человечество, продолжая грешить, приблизилось к последней черте, оказалось на грани самоуничтожения. Именно это должно стать причиной ожидаемого Страшного Суда. Совершенно не случайно именно начало XX века породило столь сильную апокалиптическую волну. Ведь это было начало последнего века двухтысячелетней истории христианства” [245].
245 Кацис Л. Апокалиптика “серебряного века” // Кацис Л. Русская эсхатология и русская литература. М., 2000 С. 12-4 3.
Выразителями эсхатологических настроений в России в начале века явились представители течения символизма, и прежде всего Вяч. Иванов, А. Белый, А. Блок, Д. Мережковский и др. Уже в самих названиях произведений символистов проявляется характер их мировосприятия, например: “Апокалипсис в русской поэзии” (А. Белый), “Апокалипсис в русской литературе” (А. Крученых). Каждое новое социальное потрясение перерастало в новый этап эволюции эсхатологического мировосприя-
тия в русской культуре. Невероятная концентрация катастрофических событий сформировала характер и проблематику русской литературы и искусства этого периода. Возможно в иных исторических условиях “серебряный век” русской культуры звучал бы совершенно иначе. Сегодня общий настрой произведений этого периода может быть воспринят скорее как символ предсмертной агонии, но, видимо, именно так и ощущали русские поэты и писатели реальную историческую ситуацию, в которой оказалась Россия, и, как известно, не она одна.
§
Трактовка понятия “кризис” в творчестве русского поэта-символиста и мыслителя А. Белого близка истокам этого слова в греческом языке: кризис – это состояние, в котором нужно разобраться, что-то решить и на что-то решиться.
Свою концепцию социокультурного кризиса А. Белый излагает в сборнике “Символизм и философия культуры”, куда вошли статьи периода 1900-1920-х гг., большей частью из сборников “Символизм” (1910) и “Арабески” (1911).
Андрей Белый (настоящее имя Борис Николаевич Бугаев) (1880- 1934) – одна из крупнейших фигур “серебряного века” русской культуры – поэт, прозаик, теоретик культуры. Сын профессора Московского университета. Значительная часть жизни А. Белого (до 1906) прошла в доме на углу ул. Арбат и Денежного переулка. В 1891 – 1899 гг. учился в частной гимназии Л.И. Поливанова. В 1903 г. закончил математический факультет Московского университета. Осенью 1904 г. вторично поступил в Московский университет на историко-филологический факультет, но в 1905 г. прекратил посещение лекций. На квартире А. Белого собирался кружок младосимволистов “Аргонавты”. 10 января 1904 г. произошла первая встреча А. Белого и А. Блока. В 1910 г. совместно с Э.К. Метнером (братом композитора Н.К. Метнера) и Эллисом (Л.Л. Кобылинским) основал в Москве издательство “Мусагет”. А. Белый сотрудничал в руководимых им символистских книгоиздательстве “Скорпион” и журнале “Весы”. В 1910-1916 гг. и 1921-1923 гг. А. Белый жил за границей, а также в Петербурге. Похоронен на Новодевичьем кладбище.
Кризис современной ему культуры А. Белый видел в дроблении изначальной целостности человеческого опыта. Кризис культуры предопределен всем ходом предыдущей истории человечества, пошедшего по пути частностей в ущерб полноте и осмысленности бытия. Так, философия в Древней Греции начиналась как любовь к мудрости, как жизненный порыв. Философия физиков включала в себя мифологию, беря за основу стихию природы, понимала ее не в материалистическом, но в символическом смысле. “Философия, – пишет А. Белый, – была в этом смысле и художественным творчеством, ибо мифологический момент был в ней крепок. Самые первейшие системы философии, они развиваются из мифологии, из образного мышления” [246]. Позднее символическое, образное мышление сменилось абстрактным мышлением в понятиях. Философия при этом, по мысли А. Белого, теряет ореол любви к мудрости и становится софизмом. Известно, что софистов особенно занимали вопросы о том, как мыслить, как доказывать. Так философия сосредоточивается на вопросах мышления. Философия сужается, теперь она – один из осколков прежнего единства.
Одним из проявлений кризиса А. Белый считает кризис научного мировоззрения. Причем этот кризис неизбежен в силу того, что научное мировоззрение не охватывает весь мир в целом, наоборот, дробит его узостью своего взгляда. По А. Белому, знание произошло из тех оснований, которые сейчас знанием не считаются: “Философия породила естествознание; каббалистика и магия – математику; из астрологии выросла астрономия; химия возникла из алхимии… Оно (знание) произошло путем ограничения объекта знания; прежде таким объектом была вселенная; потом – вселенная, изучаемая с какой-либо определенной точки зрения; точка зрения породила науку; точка зрения развилась в метод” [247]. Поэтому каждая наука – прежде всего метод и определенная точка зрения, а значит, она и не может давать мировоззренческих ответов, но только “методологические”. “Это были условные, эмблематические ответы… между тем самые ответы понимались жизненно; неудивительно, что все это вело от кризиса мировоззрения к кризису” [248].
246 Белый А. Философия культуры // Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 314.
247 Белый А. Эмблематика смысла // Белый А. Символизм… С. 26.
Каждая наука имеет свой метод и свою логику, считает мыслитель-символист. Исследуя свой объект, наука обязана “играть по правилам”: “пользуясь, например, физиологическим методом в психологии, я не могу прийти к выводу о субстанциональности души вовсе не потому, что души нет вовсе, а потому, что в принципах физиологического исследования самые термины душевных процессов подменяются терминами процессов физических” [249].
Отдельная наука, согласно А. Белому, будучи методом, представляет собой попытку построения научного мировоззрения как простой совокупности данных науки, что в целом бессмысленно, поскольку может дать лишь механический набор фактов, что вовсе не является мировоззрением.
Еще одним проявлением кризиса А. Белый считает дуализм сознания и чувства. Под чувством Белый понимает переживание как действительности, так и недействительности (поэтических сказок, религиозных мифов и мистики). Сознание же, с одной стороны, являясь условием всякого сознавания (т.е. как внутреннего самосознания, так и сознания внешней действительности), с другой – само становится предметом изучения психологии, т.е. одним из факторов невоспринимающей, но воспринимаемой действительности. Более того, “всякое утончение чувства рассматривается как возможность загрязнения познания” [250].
248 Белый А. Указ. соч. С. 28.
249 Там же.
250 Там же. С. 21.
Вопрос о культуре и ее кризисе А. Белый называет “вопросом наших дней”. Свои размышления о причинах и сущности кризиса он предваряет попыткой определения понятия культуры: “Еще в недавнее время понятием “культура” пользовались в обиходе как понятием общеизвестным; ссылками на культуру как на нечто известное всем пестрят не одни только публицис-
тические статьи: ими пестрят и ученые трактаты; правда, многие мыслители уже указывали на чрезвычайную сложность самого понятия “культура”. В настоящее время в ряде течений теоретической мысли центр тяжести переносится на вопросы культуры; то же отчасти происходит и в истории философии и в философии истории; то же мы можем наблюдать и в области искусства; культура оказывается местом пересечения и встречи вчера еще раздельных течений мысли; эстетика здесь встречается с философией, история с этнографией, религия сталкивается с общественностью; вырастает потребность точнее определить, что такое культура; до настоящего времени, сталкиваясь с проблемой культуры в обиходе нашей мысли, мы сталкивались с чем-то самоочевидным, не поддающемся определению; более пристальный взгляд на вопросы культуры превратил самую культуру в вопрос; разрешение этого вопроса не может не внести переоценки в постановку вопросов философии, искусства, истории и религии.
Культура оказалась для нас чем-то самоценным” [251].
Обращаясь к вопросу: что есть культура, А. Белый задумывается о том, заключается ли она в познании, в прогрессе, в творчестве, в чем состоит культурная ценность. Мыслитель сопоставляет разные подходы к определению культуры и предлагает читателю собственную трактовку. Он полагает, что культура “определима как деятельность сохранения и роста жизненных сил личности и расы путем развития этих сил в творческом преобразовании действительности; начало культуры поэтому коренится в росте индивидуальности; ее продолжение – в индивидуальном росте суммы личностей, объединенных расовыми особенностями; продукты культуры – многообразие религиозных, эстетических, познавательных и этических форм; связующее начало этих форм – творческая деятельность отдельных личностей, образующих расу…” [252].
251 Белый А. Проблема культуры // Белый А. Символизм. С. 18.
252 Там же. С. 20.
А. Белый понимает сложность задачи определения такого явления, как культура. Он отмечает, что при самой тщательной проработке определения, оно все равно будет условным. Задача ученого состоит в том, чтобы внести отчетливость в понятие о культуре, показать многообразие и ценность культурных памятников настоящего и прошлого и, наконец, приблизиться к теологии культуры, ее конечным целям.
Исходя из этих посылок, А. Белый называет основные, сущностные параметры культуры: культура представляет собой соединение, особого рода связь между знанием и творчеством, философией и эстетикой, религией и наукой. Цель культуры – пересоздание человечества; “в этой последней цели встречается культура с последними целями искусства и морали; культура превращает теоретические проблемы в проблемы практические; она заставляет рассматривать продукты человеческого прогресса как ценности; самую жизнь превращает она в материал, из которого творчество кует ценность” [253].
Андрей Белый болезненно переживает кризис западноевропейской культуры, культуры Нового времени. Не случайно этой теме он посвящает цикл статей, в которых с разных сторон рассматривает это явление. В статье “Кризис культуры” он обращается к истокам кризиса, его первым симптомам. Мысленно возвращается в Базель, где жил какое-то время, желая, видимо, обрести духовное единение с кумиром XIX в. – Ф. Ницше. “Живя около Базеля два с половиной года, я понял, что именно здесь должны были слагаться фрагменты “Происхождения трагедии”. Именно здесь Фридрих Ницше был должен впервые почувствовать кризис культуры…
Он (Ф. Ницше. – Т.С.) есть лезвие всей культуры, трагический кризис ее – в его жизненном кризисе. “Некогда с моим именем будет связываться воспоминание о чем-то огромном, – о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести”… – проговорила культура устами его” [254].
253 Белый А. Указ. соч. С. 21.
254 Белый А. Кризис культуры // Белый А. Символизм… – С. 260-261.
Итак, для А. Белого кризис культуры начался с Ф. Ницше. “Происхождение трагедии из духа музыки” мыслитель оценивает как гениальное, знаковое произведение. “Рассуждения о
культуре у гениев – обострены до крайности, – пишет Белый, – и выражаются в кончике идейного лезвия: в афоризме, – сжимающем библиотеки… ненаписанных книг, приподнимая завесу над будущим.
“Происхождение трагедии”, например, – афоризм; в нем глаголет дух времени; горний глагол непрерывен; и Ницше расслышал случайную фразу его в Новом взгляде на Грецию… Умей мы подняться на круги XX века, покажется нам, будто истины этого века принадлежат XV веку; воистину, нет ничего величавее современных событий; под ними, увы, разумеют далекое прошлое, переваренное желудочным соком ничтожных душонок; “продукты” культуры, в которой живем мы, – суть отбросы” [255].
Все повторяется, все уже было. Постепенно А. Белый подводит читателя к одной из идей своей теории культуры – идее возвращения: “Лет через двадцать – откроется, что Августин – протестант; и в нем нет католичности; через него изливается в средневековье Плотин; он таит в себе “Фауста” Гете и “Вагнера-Канта”; в нем – вздох фуги Баха…” [256].
Согласно А. Белому, кризисы современной культуры обусловлены также смешением разных культур, культуры и цивилизации. Цивилизация подобна линии; в ней сужается кругозор; жизнь становится одномерной: “цивилизация – выделка из природно нам данного; то, что некогда оплотнело, что стало, застыло, становится в цивилизации производственным потреблением (так, из стали мы можем искусственно приготовить ножи); образованье материи стали из образа, в нас нисходящего свыше из мысли – культура; цивилизация – эволютивна всегда; инволютивна культура; в культуре из мыслесуществ, из страны жизни мысли вливается в душу нам нечто, что там оживает, как образ, который когда-нибудь выпадает, явной природою…” [257].
255 Там же. С. 262.
256 Там же. С. 266.
257 Там же. С. 289.
Процесс смешения, перекрещивания культур А. Белый находит в поздней Европе. Он как бы прочерчивает линии, связующие те или иные близкие, родственные либо совпадающие культурные феномены и процессы, и видит единство, общность в, казалось бы, принципиально несопоставимом. Но общность эта трагична: великое становится мелким, драматическое – смешным, подъем – падением и т.д. Возвращение, повторение, смешение, кризис, конец. “Одна линия, – пишет А. Белый, – линия рассудочной мысли: от Греции… к Франции; от классической драмы к непонятой “ложно классической ” культуре искусств; от демократии, республиканского строя и общины к новым попыткам создания демократической жизни, к “коммуне”. И отчетливо видится линия: Александрия, Италия (Рим, Ренессанс); эта линия далее намечается: истечением красок Италии к… Дюреру; мысли Италии к горному кряжу новейших “германских” систем философии; “меча” и “щита” к… прусской каске; Александрия, протекши в Италию краской экстаза Плотина и светом “Видения” Павла, перетекает в Германию музыкой Баха; но под руслом философий, поэзии и музык Германии, где содержится тайное солнце когда-то упавшей культуры, – уродливо возникает смещающий все перспективы каркас: пангерманец” [258].
Так А. Белый приходит к теме человека эпохи кризиса, ее порождения. Символист А. Белый использует образы: произведение империализма; все-немец; произведение тайного импульса солнца – сверхчеловек Заратустры. Согласно мыслителю, религиозная антиномия александрийской культуры (Христос или Кесарь) в Германии на рубеже XIX-XX вв. подменяется культурной антиномией Ницше – Бисмарк: “Александрийская солнечность, “музыка”, неповторяемый “Фауст” – все это теперь воплотилось: в единственном, в Ницше. Imperium, щит, каска, кантовский “кнут” императива морали – Бисмарк; и Бисмарк стоит перед Ницше, как страшный двойник устремлений его.
Империализм, закон, “кнут” есть тот карлик сомнений, тот “Нибелунг” Мимэ, которого Ницше всегда ненавидел, с которым боролся; и от которого Ницше погиб” [259].
258 Белый А. Указ. соч. С. 271.
259 Там же. С. 271- 272.
Повторение и возврат лишили рассудка, погубили Ницше, погубили культуру Западной Европы. Это трагедия философа-мудреца, трагедия уходящей эпохи, уходящей культуры. А. Белый пишет, что Ницше не понял импульса новой культуры и “круговое движение, головокружение, vertige” затянуло его в свой водоворот. Человечество стоит на пороге новой жизни и новой культуры, нужно понять ее и войти в ее воды. Закончился долгий век прежней культуры, иссякли ее русла, по которым, согласно мыслителю-символисту, протек живоносный источник: “от второго и первого века; и до двадцатого века; тут он иссякает” [260].
Теперь человек должен совершить поворот, осознать в себе импульс, опознать себя в сверхчеловеке. Кризис культуры у А. Белого ассоциируется с вокальным циклом Ф. Шуберта “Зимний путь”. Он часто обращается к образам этого цикла, стихотворным цитатам. Так, кризис европейской культуры – это зимнее странствие, и в этом своем странствии люди должны осознать, что движения вперед больше нет, что все было, все повторяется, перевоплощаясь. “Мы узнаем, – пишет поэт, – в Франце Шуберте перевоплощенного Баха; в Бахе мы слышим звучание Августиновой жизни; в звучании “Исповеди” узнаем в свою очередь: отблески лучезарного образа на пути в наш Дамаск.
Осознать этот образ – понять импульс новой культуры” [261].
260 Там же. С. 275.
261 Там же.
§
Одна из составляющих современного кризисного мироощущения – трагическое восприятие последствий широкомасштабного научно-технического развития, охватившего общество в XX в.
Вопросы, связанные с оценкой и перспективами вторжения техники в жизнь человечества остро волновали русских мыслителей. Трагическое видение будущего связывалось с достижениями научно-технического прогресса, во многом определившими стандартизацию общественной и личной жизни человека, ограничение его свободы, превращение личности в бездушный автомат, утрату духовности, в результате чего многие люди оказались пораженными “психическим расстройством”, “манией противоречия” (В. Брюсов), а “человечество убито” (Н. Федоров).
Еще в “Трех разговорах” Вл. Соловьев (в принципе далекий от темы технического и научного развития) устами своего alter ago г[-на] Z предостерегает от поспешного и безоглядного доверия к успехам науки (в том числе и к техническим достижениям): “Несомненные успехи в положительную сторону уравновешиваются столь же несомненным прогрессом невропатических и психопатических явлений, сопровождающих развитие культуры… растет плюс, растет и минус, а в результате получается что-то близкое к нулю” [262]. Историк русской философии
262 Цит. по: Сербиненко В.В. Вл. С. Соловьев. М., 2000. С. 199.
В.В.Сербиненко оценивает это высказывание Соловьева следующим образом: “На исходе прошлого века, наблюдая, по его словам, ускорение развития цивилизации, русский мыслитель приходит к выводу, что такой прогресс является не чем иным, как “симптомом конца” [263].
Критически воспринимал Вл. Соловьев и успехи в создании военной техники, оружия массового уничтожения, рассматривая их как механическое следствие развития цивилизации. Герой “Трех разговоров”, выражая мысли самого философа, говорит, “что милитаризм в Европе и в России съедает самого себя – это несомненно. А какие отсюда произойдут радости и торжества – это еще увидим”. Соловьев считал, что и в условиях мира, хотя бы даже и всеобщего, если он не будет подкреплен подлинным духовно-нравственным прогрессом, человечество может переживать глубокий упадок.
Значительно позже, в 1930-е гг., пережив и ощутив многое из предсказанного Вл. Соловьевым, Н.В. Устрялов в работе “Проблема прогресса”, словно в продолжение, напоминает о “тревожной двусмысленности” природы технического прогресса: “он служит одинаково созиданию и разрушению, – добру и злу постыдно равнодушный, не ведая ни жалости, ни гнева. Он творит чудеса, покоряет человеку природу, но, в то же время, вносит нередко несравненные опустошения и в человеческие общества, и в человеческие души” [264].
Устрялов говорит о способности техники из друга, помощника превратиться в адскую силу. Все благие достижения технического прогресса перечеркиваются его “губительными успехами”, среди которых мыслитель называет смертоносные эскадры на военных рейдах, ядовитые газы на химических заводах, ползучие танки и крылатые демоны смерти. “Вместе с техникой созидания, – продолжает Устрялов, – совершенствуется и техника разрушения: это – две стороны одного и того же процесса” [265].
263 Там же.
264 Устрялов Н.В. Проблема прогресса. М., 1998. С 21.
265 Там же. С. 21.
Мыслитель убежден в том, что техника не только служит войне, но часто даже и вызывает, провоцирует последнюю. Он цитирует проф. Виппера: “Большое недоразумение состоит в том, что теория прогресса видела в технике фактор, истребляющий, сокрушающий войну, тогда как, напротив, война с техникой родится, с техникой нарастает и ширится. Все великие воинственные народы были мастерами изобретателями в области орудий, инженерных работ, массовой тактики и т.п. Война родит и питает технику, техника питает войну” [266].
Устрялов видит возможную перспективу порабощения человека техникой. Не правы те, кто утверждает, что техника сама по себе как инструмент, машина – бессодержательна, безразлична к содержанию. “Современное состояние и развитие техники, – пишет философ, – является в какой-то мере характеристикой “духа современности”, моментом идеи. Аэроплан, радио, электродвигатель – духовны, не только материальны. Но несомненная жизненная многосмысленность их – симптом раздробленности, разорванности духа, в них живущего. Они как бы вплотную приобщаются трагедии этого духа. Плод человеческого гения, дело рук человеческих, техника, “прикладная наука”, словно эмансипируется от своего творца, даже порой восстает на него, – живет самостоятельной жизнью, оказывает обратное влияние на человека: внешнее выражение внутренней борьбы человеческого духа с самим собой!..” [267].
266 цит по: Устрялов Н.В. Проблема прогресса. С. 21-22.
267 Там же. С. 22.
Общее, характерное для западной и русской философской мысли (собственно в русле антропологии техники) понимание роли и возможных последствий неуправляемого, бессмысленного технического развития высказывает В.В. Вейдле в работе “Умирание искусства”:
“Не было, кажется, идеи более распространенной в минувшем веке, чем идея господства человека над природой посредством “завоеваний техники”. Кое-кто остался ей верен и по сей день, хотя таким образом обнаружилось, что победа над природой есть также и победа над человеческой природой, ее вывих,
увечье и, в пределе, ее духовная и физическая смерть. Если человек – властитель и глава природы, то это не значит, что ему пристало быть ее палачом; если человек – хозяин самого себя, то это не значит, что ему позволено вести хищническое хозяйство. XIX в. очень любил слова: “организовывать”, “организация”, но в действиях, обозначаемых этими словами, отнюдь не принимал во внимание истинных свойств и потребностей живого организма (сущность этих действий изображается гораздо точнее излюбленным в современной Италии глаголом sistemare). Организаторы государств, хозяйства, жизни вообще и неотрывного от нее человеческого творчества все чаще насиловали эту жизнь, навязывали ей мертвящую систему, не справившись с ее законами, приводили ее в порядок, и в порядок как раз неорганический. Природу можно уподобить саду, над которым человек властвует на правах садовника, но, вместо того, чтобы подстригать деревья и поливать цветы, он деревья вырубил, цветы выполол, землю утрамбовал, залил ее бетоном и на образовавшейся таким образом твердокаменной площадке предается неестественной тренировке тела и души, дабы возможно скорее превратиться в законченного робота. В том саду цвело искусство; на бетоне оно не расцветет (курсив мой. – Т.С.)” [268].
268 Вейдле В.В. Умирание искусства. С. 47.
§
Особенности феномена техники, ее влияние на жизнь современного общества занимают большое место в таких работах Н.А. Бердяева, как “Смысл истории”, “Царство духа и царство кесаря”, “Судьба России” и др.
Распространение техники в жизни человеческих обществ Бердяев сравнивает с революционным переворотом: “Рост техники во вторую половину XIX века – одна из величайших революций в истории человечества. Что-то надломилось в органической жизни человечества и началось что-то новое, все еще не
до конца осознанное и опознанное. Быть может, после этой войны (Первой мировой войны. – Т.С.) будет лучше понятно, что случилось с человечеством после властного вступления машины в его жизнь” [269].
Взгляды Бердяева на технику и техническое развитие претерпевали существенную трансформацию на протяжении нескольких десятилетий. Известный сборник “Судьба России: опыты по психологии войны и национальности” (1918) завершается статьей “Дух и машина”, в которой философ пытается найти внутренний смысл феномена техники – “машины”. Конечно, нельзя отрицать, что идет “машинизация жизни, замена органического механическим”. Но этот процесс и все с ним связанное несет в себе глубинный смысл. Согласно Бердяеву, слишком просто было бы объяснять появление машины задачей истребления “духа, духовного, прекрасного, органического”. Машина и ее победоносное шествие так же духовны по своей природе, как и самое прекрасное органическое проявление жизни. “Сама машина, – пишет Бердяев, – есть явление духа, момент в его пути. Обратной стороной машинизации и материализации жизни является ее дематериализация и одухотворение. Машина может быть понятна, как путь духа в процессе его освобождения от материальности. Машина разрывает дух и материю, вносит расщепление, нарушает первоначальную органическую целостность, спаянность духа и плоти” [270]. При этом, по мысли Бердяева, машина гибельна не столько для духа, сколько для плоти. Машина убивает старую родовую органическую материю, тем самым освобождая дух. Философ считает, что проблема “духа и машины” имеет большое значение для русского сознания: в этом противопоставлении, противостоянии во многом заключено будущее самой России. Россия должна преодолеть столь привлекательный в своей простоте и доступности призыв славянофилов сохранить своеобразие русского духа, исконное российское хозяйствование, российский уклад жизни, русскую органическую целостность в противовес “западной
механической раздробленности”, “западной материальной культуре, основанной на машинности”. Бердяев рассматривает последнюю как движение назад или задержку в движении вперед: хватаясь, как за соломинку, за атрибуты столь ностальгически привлекательной патриархальной старины, умиляясь ее первозданности и органичности, не развиваясь, оставаясь материально отсталыми нельзя найти “потерянный рай”, как бы этого ни хотелось.
269 Бердяев Н.А. Дух и машина // Бердяев Н.А. Судьба России. С. 234.
270 Бердяев Н.А. Там же. С. 238.
Бердяев обосновывает идею о том, что “материальное развитие, техника, машина – пути духа”. Все развитие в мире, утверждает мыслитель, идет от первоначальной целостной органичности, скрепляющей дух и плоть, к их расщеплению, дифференциации и расслоению. Естественно, что подобное нарушение целостности в период разорванности и расслоения общества представляется трагедией, катастрофой, кризисом. Бердяев считает, что единство с плотью – это период скованности духа, который должен освободиться. Поэтому расщепление и раздвоение – это неизбежный этап в его развитии на пути к освобождению. Однако этап этот мучителен, он, как пишет Бердяев, нередко сопровождается ожиданием смерти [271].
Переход к машинизации связан для человека, по мысли философа, с привычными эстетическими установками, традиционным восприятием прекрасного. В сопоставлении природных явлений и грубой машины человеческое восприятие определенно склоняется к естественному выражению жизни. “В машине же в лучшем случае мы видим лишь ее полезность”, – пишет Бердяев [272]. Однако человечество с неизбежностью должно пережить это испытание – “переход от органического дерева, от благоухающей растительности к механичности машины, к мертвящей искусственности”. Причем переход этот должен быть пережит религиозно.
271 Там же. С. 236.
272 Там же. С. 236.
Бердяев видит божественное предназначение в испытании духа страхом механического возрождения: “Чтобы воскреснуть, нужно умереть, пройти через жертву. И переход от органично-
ста и целостности к механичности и расщепленности есть страдальческий, жертвенный путь духа. Эта жертва должна быть сознательно принята. Через нее лишь достигается свобода духа. Машина есть распятие плоти мира, вознесение на крест благоухающих цветов и поющих птиц. Это – Голгофа природы. В неотвратимом процессе искусственной механизации природа как бы искупает грех внутренней скованности и вражды. Природный организм должен умереть, чтобы воскреснуть к новой жизни. И вот чудовища – машины умертвляют природную органическую целостность и косвенно, мучительными путями высвобождают дух из природной связанности” [273].
В 1918 г. Бердяев уверенно заявляет, что человечество “должно бесстрашно, с полной верой в неистребимость своего духа проходить через материальное развитие, через машину и технику и перестать искать спасения исключительно в прошлом. Боязнь и страх машины есть материализм и слабость духа… Только тот достигает свободы духа, кто покупает ее дорогой ценой бесстрашного и страдальческого развития, мукой прохождения через дробление и расщепление организма, который казался вечным и таким уютно отрадным. В старый рай под старый дуб нет возврата…” [274].
273 Бердяев Н.А. Указ. соч. С. 237.
274 Там же. С. 240.
Безусловно, рассуждения мыслителя вполне оправданы недавно пережитой революцией, впечатлениями войны, возможно, еще очень близкими в 1918 г. и поэтому не до конца осознанными, и, видимо, столь убедительным обаянием техники (хотя русский философ и пытается скрыть явную заинтересованность, отмечая внешнюю неприглядность и грубость техники того времени), которое “вскружило голову” многим философам, политикам, экономистам как в России, так и на Западе. Позже Бердяев будет иначе оценивать последствия и перспективы развития “машины”. Однако идея “дух и машина” идеалистически привлекательна и органично вписывается в общий контекст русской религиозной философии рубежа веков с вопросом о воскресении, освобождении духа, этапах его развития и пр.
Заканчивает Бердяев эту небольшую работу размышлением о будущем России, которое, в его понимании, неизбежно связано с коренными изменениями во всех сферах жизни. “Если Россия хочет быть великой Империей и играть роль в истории, – пишет философ, – то это налагает на нее обязанность вступить на путь материального и технического развития. Без этого решения Россия попадает в безвыходное положение. Лишь на этом пути освободится дух России и раскроется его глубина” [275].
Однако позже восприятие Бердяевым феномена техники, социальных последствий технического развития, технической экспансии изменяется. В работе “Смысл истории” философ вновь обращается к революционному воздействию техники. При этом революция техническая представляется мыслителю значительно более радикальной, нежели, например, даже Французская революция: “Я думаю, что победоносное появление машины есть одна из самых больших революций в человеческой судьбе… Переворот во всех сферах жизни начинается с появления машины. Происходит как бы вырывание человека из недр природы, замечаемое изменение всего ритма жизни. Раньше человек был органически связан с природой и его общественная жизнь складывалась соответственно с жизнью природы. Машина радикально меняет это отношение между человеком и природой, она не только по видимости покоряет человеку природные стихии, но она покоряет и самого человека. Какая-то таинственная сила, как бы чуждая человеку и самой природе, входит в человеческую жизнь, какой-то третий элемент, не природный и не человеческий, получает страшную власть и над человеком, и над природой. Эта новая страшная сила разлагает природные формы человека” [276].
275 Там же. С. 240
276 Бердяев Н.А. Смысл истории. М , 1990
Но мало того, что человек отдаляется от природы, что между ними встраивается искусственная среда орудий. Машина, как считает Бердяев, налагает печать своего образца на дух человека, на все стороны его деятельности. Как и западные мыслители, Бердяев приходит к выводу, что цивилизация, ее техническое воплощение, обезличивает человека, уничтожает личность.
Жизнь человека рационализируется и механизируется. По мнению мыслителя, оказавшись в ситуации неопределенности, потерянности, человек пытается спастись рационализацей. Но эта рационализация жизни происходит именно тогда, когда сам рационализм в классическом понимании этого термина уже не представляется ценностью, когда разрушена вера в разум. Обращение к рационализму – всего лишь бегство от наступающего и устрашающего иррационализма. Человек все более явственно начинает ощущать абсурдность, бессмысленность своего существования в мире: “Он погружен в бессмысленность жизни, но не признает смысла, который только и может оправдать бессмысленность. Мир приходит к рационализированной тьме… Это делает весь процесс жизни противоречивым. Господство рационализированной техники делает ситуацию человека в мире абсурдной… Технизация жизни есть вместе с тем ее дегуманизация” [277].
277 Бердяев Н.А. Царство духа и царство кесаря. М., 1995. С. 301.
С развитием техники, ее победным шествием связывает Бердяев многие трагические тенденции в истории XX в. Происходит головокружительное, бешеное ускорение всех процессов; человек не имеет времени опомниться. Развивается острый процесс дегуманизации, и именно от роста человеческого могущества. В этом для Бердяева и заключается парадокс. В мещанский век технической цивилизации непомерно растут богатства, которые периодически разрушаются волнами, вызванными волей к могуществу.
Таким образом, по Бердяеву, техника не может стать спасением в период духовного кризиса, в эпоху утраты ценностных ориентиров, нравственных и культурных основ, т.е. в ситуации, в которой оказалось европейское человечество в XX в. Обращение к технике не помогло преодолеть кризис культуры: человек потерял прежние духовные ценности, техника смогла дать лишь материальные. Но обездушенное, обезличенное, мещанское общество, как полагает Бердяев, не может быть спасено таким
образом: “Техника дает в руки людей страшные орудия истребления и насилия. Группа людей, захватившая власть при помощи техники, может тиранически управлять миром. И поэтому вопрос о духовном состоянии людей делается вопросом жизни и смерти. Мир может быть взорван при низком состоянии людей, овладевших орудиями истребления. Прежние элементарные орудия не давали таких возможностей. Власть техники достигает пределов объективации человеческого существования, превращая человека в вещь – объект, аноним. Победа общества, как духа, означала бы преодоление объективации человеческого существования, победу персонализма. Машина ставит эсхатологическую тему, она подводит к срыву истории” [278].
Для Бердяева машина и техника имеют космогоническое значение; с техникой связывается возможность конца истории: “Это новый день творения или новая ночь его. Вернее говоря, ночь, потому что солнечный свет может померкнуть” [279].
Последствием технического развития, стремительного вхождения техники во все сферы человеческой жизни Бердяев считает рост отчуждения в обществе. По его оценке, “государство становится все более тоталитарным, оно не хочет признавать никаких границ своей власти… Человек становится средством вне-человеческого процесса, он лишь функция производственного процесса. Человек оценивается утилитарно, по его производительности. Это есть отчуждение человеческой природы и разрушение человека” [280].
278 Там же. С. 272.
279 Там же. С. 301.
280 Там же. С. 303.
При этом в техническую эпоху в историю активно вступают огромные человеческие массы, и происходит это как раз тогда, когда утрачены религиозные верования, духовные основы. Все это, согласно Бердяеву, создает глубокий кризис человека и человеческой цивилизации. Растерявший религиозные верования, духовные основы, ценностные ориентиры, “…европейский человек… хочет достигнуть целостности в тоталитарной системе организации всей жизни… Тоталитаризм есть религиозная тра-
гелия, и в нем обнаруживается религиозный инстинкт человека, его потребность в целостном отношении к жизни… Наука, политика давно уже начали заявлять претензии на тоталитарность. В нашу эпоху тоталитарными делаются экономика, техника, война” [281].
Таким образом, технологическое влияние приобретает всеобъемлющий характер. Для Бердяева существование человека в мире техники становится все более абсурдным. Человек должен преодолеть дегуманизирующее воздействие технизации, хотя стремление к прямому отрицанию техники бессмысленно. “Нужно не отрицать технику, – пишет Бердяев, – а подчинить ее духу… Только соединение социального движения с духовным движением может вывести человека из состояния раздвоенности и потерянности. Только через духовное начало, которое есть связь человека с Богом, человек делается независимым и от природной необходимости, и от власти техники. Но развитие духовности в человеке означает не отвращение от природы и техники, а овладение ими” [282].
281 Бердяев Н.А. Указ. соч. С. 304.
282 Там же.
3.3. Борис Вышеславцев: техника власти и власть техники
“По-видимому, есть нечто иррациональное, апокалиптическое в нашей эпохе, с ее тоталитарными войнами, тоталитарными государствами и атомными бомбами” [283], – так необычайно просто и выразительно представил собственное кризисное мироощущение русский философ-богослов, социолог и социальный философ Б.П. Вышеславцев.
283 Вышеславцев Б.П. Угроза тоталитарной технократии // Вестник высшей школы. 1990. № 7. С. 58.
Вышеславцев Борис Петрович (1877-1954) – философ. Окончил юридический факультет Московского университета, где учился у П.И.Новгородцева. Будучи оставлен при университете для под-
готовки к профессорскому званию, продолжал образование в Германии, в Марбурге. В 1914 г. защитил диссертацию на тему “Этика Фихте”, после опубликования которой становится доцентом, а в 1917 г. – профессором философии права Московского университета. В 1922 г. выслан из России. В эмиграции занимался преподаванием и литературной деятельностью, работал в основанной Бердяевым религиозно-философской академии в Берлине, читал лекции в Богословском институте в Париже, сотрудничал с русской секцией YMCA PRESS, участвовал в экуменическом движении, являлся соредактором Бердяева в журнале “Путь”. [Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 113.]
В течение многих лет, начиная с 1930-х гг., Вышеславцев разрабатывал тему утопического сознания. Серьезный интерес мыслителя к современной индустриальной культуре и исследования в этой области нашли свое выражение в его фундаментальном труде “Кризис индустриальной культуры” (1953). Философа особенно занимает вопрос о последствиях технократического утопизма для человечества. Интересно, что провозвестие тоталитарной технократии Вышеславцев (как и Г. Гурвич, на исследования которого Вышеславцев опирался в своей работе [284]) видел уже в “Повести об Антихристе” Вл. Соловьева [285].
284 См.: Gurvitch G. Industrialisation et Technocratie. Paris, 1949.
285 Гаврюшин Б.П. Вышеславцев как мыслитель // Вестник высшей школы. 1990. №7. С. 55.
Вышеславцев обращается к истокам тоталитарной технократии, размышляет о возможных социальных и политических последствиях этого социального явления для судеб человечества (глава “Угроза тоталитарной технократии”). Он в первую очередь анализирует политические следствия технократического утопизма. Угроза власти техники и техники власти представляется ему как воцарение индустриального тоталитарного государства – технократии.
Власти менеджеров, инженеров, техников сопутствует тоталитарная индустриализация, которая, согласно Вышеславцеву, неизбежно имеет свою “технократическую идеологию – марксизм”. Основателем технократического социализма Вышеслав-
цев называет Сен-Симона, который в 1817 г. провозгласил: “Все через индустрию, все для нее!” [286], полагая, что индивидуумы и народы должны преследовать исключительно экономические интересы; только индустриальные функции в обществе ценны и полезны; в мире существуют только индустриальные интересы, единственная цель коллективизма – это максимальное производство материальных благ. Вышеславцев отмечает, что Сен-Симон первым выразил мечту обратить человечество в единую фабрику, и называет эту мысль социалиста-утописта “действительно “гениальным предвидением”, но не величайшего добра, а величайшего зла” [287].
Индустриализация, управляемая технократами, мыслилась Сен-Симоном и Марксом, всецело воспринявшим технократическую тенденцию, как путь освобождения человечества: управление вещами в будущем должно было заменить управление людьми. Однако, согласно Вышеславцеву, индустриализация оказалась “грандиозным закрепощением” [288]: “В наш век, в век индустриализации… управление вещами стало самым мощным средством управления людьми; и это случилось как раз в “социализме”, построенном по Сен-Симону, Марксу и Ленину. Достаточно подумать о той власти над людьми, которую дают такие вещи, как авиация, танки, тракторы, сталь, нефть, уран, атомная бомба и пр. Все дело в том, что грандиозный индустриальный технобюрократический аппарат требует абсолютной власти над людьми, включенными в этот аппарат” [289].
286 Вышеславцев Б П. Угроза тоталитарной технократии // Вестник высшей школы. 1990. № 7. С. 56.
287 Там же. С. 58.
288 Идеологические последователи Маркса добавили технократам полномочий управляющих индустриализацией, дав им всю полноту экономической и политической власти.
289 Вышеславцев Б.П. Угроза тоталитарной технократии. С. 56.
Воцарение технократии Вышеславцев, как и многие его философские современники, связывает с “омассовлением” общества, утратой автономности личности, появлением новых форм “индустриального рабства”. По мысли Вышеславцева, техничес-
кий прогресс влечет за собой серьезные этические и моральные трансформации, грандиозная техника сопровождается технократической идеологией, а последняя означает грандиозный моральный регресс. Философ объясняет это тем, что “технический принцип: “цель требует применения всех необходимых средств” – переносится в сферу морали, права, политики и утверждает здесь, что “цель оправдывает средства”” [290].
Освобождение человека за счет технического развития, как это мыслилось Сен-Симону, а позже Марксу, превратилось, по мнению Вышеславцева, в трагическое порабощение, и прежде всего духовное: “”Освобождение” человечества в духе Сен-Симона и Маркса есть грандиозная ошибка или обман. Это есть освобождение индустриальное, через власть над природой, через техническую м а г и ю, но не освобождение духовное, через власть над собой, через самосозидание, через право и мораль… Но техническое овладение природой без морального самообладания есть главный источник зла” [291].
Власть техники, согласно Вышеславцеву, привела к созданию нового человека. Философ пишет, что в человеке появилось нечто совершенно новое и в то же время древнее и атавистическое; “огромный прогресс соединился с огромным регрессом, и получился “неандертальский человек”, вооруженный атомной бомбой” [292]. Для Вышеславцева этот “новый человек” не способен к моральному суждению, у него отсутствует “логика сердца”, атрофировалась, регрессировала функция чувствования. Фиксируя эти черты современного человека, порожденного обществом тоталитарной технократии, Вышеславцев не видит возможных путей его преображения, “перевоспитания”. Этот человек, говорит Вышеславцев, решил сам всех перевоспитать.
290 Там же. С. 57.
291 Там же.
292 Там же. С. 59.
Преодолеть же технократическую тенденцию можно, по мнению философа, лишь имманентно, “т.е. при помощи демократического стремления, проникающего в каждый индустриальный аппарат и желающего превратить его из хозяйственной ав-
тократии в “хозяйственную демократию”. Тенденция либерально-демократическая ведь тоже присутствует в каждом индустриальном аппарате, поскольку в нем присутствуют живые люди как свободные существа. Поэтому свобода и автономия может сразу же и немедленно отстаивать себя во всех клетках хозяйственного организма, постулируя хозяйственную демократию” [293]. Однако это возможно лишь при условии, что свобода и автономия признаны и гарантированы политической демократией.
293 Вышеславцев Б.П. Указ. соч.
Утверждая необходимость освобождения от технократической тирании, Вышеславцев осознает всю сложность этой проблемы. Для него не совсем даже ясно, что может означать такое освобождение, так как разбить индустриальный аппарат нецелесообразно и невозможно; передать его в другие руки не значит от него освободиться.
§
События первой трети XX в. породили двойственное отношение к происходящим в России переменам, они вызвали к жизни как утопическое, так и трагическое видение будущего, устранив границы между фантазией и действительностью.
Вера в целенаправленные изменения закономерностей исторического развития послужила источником возникновения утопий “коммунистического рая”, включая “Крестьянскую утопию” А.Чаянова (1920) и “Грядущий мир” Я. Окунева (1923). В то же время сомнения в позитивности казарменного коммунизма вызвали к жизни негативный образ будущего, что нашло отражение, например, в антиутопии Е. Замятина “Мы” (1920).
В рамках утопии конечным критерием научно-технического и социального прогресса являются “углубление содержания человеческой жизни”, “интегральная человеческая личность” (А. Чаянов), которая совершенно свободна, но в то же время воля и желание каждого “согласуются с интересами всего человеческого коллектива” (Я. Окунев).
С позиций антиутопии единое государство будущего с неизбежностью ведет к такому развитию цивилизации, когда над всеми сферами жизнедеятельности человека устанавливается тотальный контроль, индивид превращается в “нумер”, человеческое “Я” растворяется в безликом “Мы” и все становятся “машиноравны” (Е. Замятин).
В 1930-е гг. амбивалентное отношение к будущему у представителей “социалистического реализма” сменяется однонаправленным восприятием позитивных сдвигов в экономике, политике и культуре, преломленным через призму идеологии грядущего коммунистического общества. С эмиграцией русских мыслителей из России дистопическое видение будущего вытесняется из теоретического и обыденного сознания.
Выдвинутые русскими мыслителями негативные образы будущего не вписываются в идеологию грядущего рая, но сохраняют свою значимость за пределами России. Они оказывают влияние на возникновение таких произведений, как “Прекрасный новый мир” О. Хаксли и “1984” Дж. Оруэлла.
Опасения за последствия тоталитарной технократии (не только в природном, но, в первую очередь, социальном аспекте) после Второй мировой войны весьма определенно высказывали русские философы-эмигранты [294]. Серьезную критику технократического развития содержат работы русского философа и историка науки Т.И. Райнова [295]. Следуя идеям Н. Страхова, утверждавшего, что с природой нельзя обращаться, как с внешней косной материей, использовать ее как средство для привносимых извне целей, ибо она уже есть цель-в-себе, Райнов развивает предположение, что экологическому кризису предшествует концептуальное разрушение гармонии мироздания. Философские рассуждения приводят Райнова к видению определенных эсхатологических перспектив. При этом, обращаясь к истокам обострения экологической проблематики, Райнов связывает образ Антихриста с торжеством технократии [296].
294 См.: Вышеславцев Б.П. Угроза тоталитарной технократии. С. 54-59; Он же. Кризис индустриальной культуры. Нью-Йорк, 1993. С. 273-284.
295 Райнов Т.И. Odintzoviana 1947 (Публикация Н К. Гаврюшина) // Памятники науки и техники. 1989. М., 1990.
Одним из проявлений социокультурного кризиса в России стало переживаемое в 1920-е гг. так называемое “упрощение культуры”, социокультурная тенденция, несущая в себе опасность социальной энтропии и проявляющаяся, как правило, в переходные периоды (революций, модернизирующих реформ) [297]. Так, Н.Н. Козлова отмечает, что большинство левых теоретиков в России рассматривали развитие этой тенденции в стране как позитивный результат революционных преобразований: “революция уничтожила старую культуру, подобно старой государственной машине. Новая культура будет создаваться посредством организованного упрощения” [298]. Упрощение культуры, согласно М. Левидову, понималось как величайшее завоевание, подлинный прогресс, безусловный знак плюса. А. Гольцман предполагал пропустить “человеческую массу” через гигантские лаборатории, устроив из земного шара “трудовой остров доктора Моро” [299]. А. Богданов и Н. Бухарин полагали, что упрощенная и приспособленная к целям пролетариата наука представляет силу в классовой борьбе. С позиций упрощения культуры рассматривалась и реформа орфографии. Лозунги типа “Философию за борт!” или “Сбросим Пушкина с парохода современности!” вписывались в рамки упростительских ориентации.
296 См.: Гаврюшин Н.К. Христианство и экология // Вопросы философии. 1995. № 3. С. 53-59.
297 См.: Козлова Н.Н. Упрощение культуры // Русская философия. С. 526.
298 Там же. С. 526.
299 См.: Гольцман А. Реорганизация человека. М., 1924; Левидов М. Организованное упрощение культуры // Красная новь. 1923. Кн. 1.
Согласно Н.Н. Козловой, тенденции упрощения получили широкое распространение во всех областях общественной жизни. В первой половине 1920-х гг. унифицировалась социальная структура общества, происходил возврат к натуральному хозяйству, исчезало денежное обращение, наблюдался упадок горо-
дов, откат в области культуры и коммуникации. Шла атака на элитарные культуру и образование. Не только снижался уровень академических стандартов, но и исчезал профессионализм в различных областях деятельности. За какую бы задачу общество ни бралось, оно, казалось, стремилось разрешить ее как можно проще. “Общество и культура, – пишет Козлова, – сопротивлялись упрощению, однако все сложное и утонченное либо утрачивало почву, либо уходило в катакомбы, становилось маргинальным. Недаром для анализа советского общества существенно значимыми являются исследования массовых социальных процессов и проявлений массовой культуры” [300].
Н.Н.Козлова сопоставляет проявление “упростительских” тенденций в России и на Западе, отмечая универсализм в их распространении: “На Западе вхождение обществ в индустриально-урбанизированную культуру также вызвало появление человека массы. Но там не были сломаны механизмы цивилизации, а процесс упрощения культуры останавливался “фильтрами” академий, университетов, правовых институтов. Сохранялся высокопрофессиональный и в этом смысле элитарный статус гуманитарной культуры, науки. Существовали экологические ниши для противоэнтропийных тенденций. В России размах и темпы преобразований способствовали разрушению цивилиза-ционных структур, которые и без того были недостаточно прочны. Эти процессы подстегивались институциональными экспериментами, идеологическими гонениями на представителей “буржуазной интеллигенции”. Не будучи инициированным только “сверху”, процесс упрощения культуры многократно усиливался организованной системой идеологического производства, различными формами массовой культуры” [301].
300 См.: Там же. С. 526.
301 Там же. С, 527.
Феномен “упрощения культуры” в России фиксировался многими исследователями, в том числе и русскими философами-эмигрантами. Так, в статье “Завтрашний день (письма о русской культуре)” Г.П. Федотов, анализируя “созидательные про-
цессы революционной России”, отмечает такие явления, как “почти поголовная (или приближающаяся к таковой) грамотность. Рабочие и крестьяне, обучающиеся в университетах. Новая интеллигенция, не оторванная от народа: плоть от плоти и кость от кости его. В результате – огромное расширение культурного базиса. Книги издаются и читаются в неслыханных раньше количествах экземпляров. Не только для беллетристики, но и для научной популяризации открыт широкий рынок. Удовлетворять проснувшиеся культурные запросы масс не успевает советская интеллигенция, несмотря на огромный рост ее кадров. Кажется, надолго России, в отличие от стран старой Европы, не угрожает безработица и перепроизводство интеллигенции” [302]. Однако, отмечает философ, вся эта огромная экстенсификация культуры покупается в значительной мере за счет понижения ее уровня: “Меряя масштабом старой России или новой Европы, приходится сказать, что в СССР, в сущности, нет настоящей ни средней, ни высшей школы. Никто не умеет грамотно писать, мало кто чисто говорит по-русски. Невежество в области истории, религии, культуры вообще – потрясающее. Ученые, даже естественники, жалуются на отсутствие смены. Новая академическая молодежь явно не способна справляться с работой стариков. Обнаруживается опасный разрыв между поколениями…” [303].
302 Федотов Г.П. Завтрашний день (письма о русской культуре) // Культурология. 1997. № 2-3. С. 81.
303 Там же. С. 82.
Однако при всем критическом отношении к процессам, происходящим в послереволюционной России, Федотов видит возможности возрождения русской культуры. Прежде всего, по его мнению, нужно время. Должны пройти десятилетия, и в России появятся молодые ученые (можно воспитать их за границей), повысится уровень школы. Федотов справедливо пишет, что для достижения успеха в любой области нужны энергия и труд: “Если низовая тяга к знанию, хотя бы только техническому, достаточно велика, а в этом пока нет причин сомневаться, – это
обещает в будущем грандиозный подъем цивилизации. Все то, что может быть достигнуто средствами внешней, научно-технической цивилизации, в России будет достигнуто. Мечта Ленина об электрификации России – его убогая предсмертная мечта – конечно, осуществима. Для десятков миллионов людей в России, для большинства нашей молодежи в эмиграции – это все, о чем они мечтают. С такой мечтой нетрудно быть оптимистом. Все дело лишь в требовательности по отношению к жизни, к своему народу, к России. Чего мы ждем от нее, чего для нее хотим?” [304]. Однако несколькими страницами далее Г.П. Федотов, рассуждая о смысле и цели культуры, отмечает, что “импульс технического энтузиазма, сейчас вызываемый необходимостью, будет действовать долго в силу инерции. Накопление богатств в социалистических формах не более почтенно, чем погоня за богатством буржуазным. Если этот идеал станет главным содержанием жизни 1/6 части земного шара, то следует сказать: эта страна потеряна для человечества, этот народ зря гадит (а он не может не гадить) свою прекрасную землю. Его историческая ценность меньше ценности любого крохотного племени, затерянного в горах Кавказа или в Сибирской тайге, которое сохранило по крайней мере свои песни и сказки, художественные формы быта и религиозное отношение к миру” [305].
304 Там же. С. 83.
305 Там же. С. 85-86.
§
(Западные мыслители в поисках выхода)
Итак, тема социокультурного кризиса является одной из центральных для западноевропейской философии первой половины XX в. Западные философы чутко реагировали на изменения в духовной атмосфере и настроениях европейского общества. Эволюция кризисного сознания, перемены в понимании общественных процессов изучались в работах, посвященных социокультурному кризису.
Этапы кризиса сменяли друг друга, менялось и восприятие происходящих событий: от кризиса культуры, антропологического кризиса – к кризису политической сферы, технократической концепции и т.д. Соответственно определялись новые причины этих кризисных проявлений, прояснялась их природа, предполагались последствия. Менялось и само восприятие кризиса.
Что же касается вопроса о преодолении кризиса и возможных путях выхода из него, то эта проблематика также претерпела существенные трансформации, следующие за трансформациями в кризисной проблематике в целом.
Если в начале XX в., в его первые десятилетия для таких мыслителей, как Г. Зиммель, Т. Лессинг, Э. Гуссерль, А. Вебер, кризис Европы – это крушение культурных традиций, культурной парадигмы, то и возможность его преодоления они связывают с ренессансом культурных традиций, культурным возрождением и преображением. В их работах обнаруживаются призывы осознать весь трагизм положения, проанализировать причины и предпринять все возможное для спасения. При этом понятия “ги-
бель”, “катастрофа”, “спасение” и другие прежде и более всего относятся к интеллектуальным способностям человека, его творческому потенциалу, ценностным и моральным установкам.
Гибнет культура, рушатся ценностные устои… Как жить дальше, что будет с человеком, можно ли спасти, сохранить духовные высоты Ренессанса? Проблема утраты духовности особенно остро волнует западноевропейских мыслителей. Их произведения взывают к осознанию происходящего, к попытке противостоять (всеми возможными способами) кардинальным изменениям общества, экономики, искусства, политики, ведущим к формированию “одномерного”, “омассовленного”, обезличенного человека и, как следствие, “одномерного”, “омассовленного”, “бездуховного” общества. Перспективы развития такого общества непредсказуемы. Но об этом напишут позже…
Западноевропейскую философию отличает, как уже было отмечено, особое понимание причин и природы кризиса рубежа XIX-XX вв. Западные мыслители, осознавая весь трагизм кризисной ситуации, возможные последствия происходящих событий, пытаются продумать и предложить возможные варианты и пути преодоления кризиса, альтернативы социального развития, проекты социального спасения.
Однако работы более позднего периода (вторая половина 1930-х гг. и последующие два десятилетия) отличает (наряду с переносом акцентов с культурологической проблематики на более актуальные социальные и антропологические проблемы) обостренное чувство тревоги, ощущение реальной опасности. Источник опасности также меняется со временем: человек массы, перспективы тоталитаризма и фашизма, технократия и техническая экспансия и т.д.
Есть ли выход из этого кризисного лабиринта, закончится ли кризисный “марафон”? Или эволюция кризисов и кризисного сознания уподобилась ленте Мебиуса?
При желании можно было бы разделить вопросы, связанные с пониманием будущих перспектив человечества, Европы (в частности, вопрос о будущем социальном устройстве общества), и предложения, связанные с необходимостью преодоления со-
циокультурного кризиса. Рассмотрим предлагаемые программы в самом общем виде. Как выясняется, все они объединены некими общими духовными основаниями. При всем многообразии подходов возможность преодоления кризиса прежде всего связывается с духовными возможностями человечества, с традициями рациональности, гуманизма, всего того, что было накоплено человечеством в эпоху Нового времени и что, как это ни парадоксально, подверглось разрушению в первую очередь.
Так, Э. Гуссерль предполагает, что “кризис европейского бытия может закончиться только либо закатом Европы, если она отвернется от присущего ей рационального осмысления жизни и впадет в варварскую ненависть к духу, либо возрождением Европы благодаря духу философии, благодаря героизму разума, окончательно преодолевающему натурализм” [1].
Тема будущего занимает значительное место в работах А. Вебера. “Самое решающее, – пишет мыслитель, – сделать духовное начало, то, что превыше всего, столь сильным, чтобы оно вновь направляло ход развития” [2]. И в условиях по-новому организованной Европы необходимо использовать ее веками накопленный духовный потенциал, установить приоритет духовного начала над внешними силами (пусть даже способы применения и реализации этого потенциала окажутся новыми, иными): “Сегодня мы, зажатые в тесных границах государственных и этнических образований, зависящие во всяких, даже самых незначительных жизненных проявлениях от формирований массового характера, должны с помощью и посредством этих духовных общностей подчинить себе материальную энергию масс в нашей жизни – энергию низшего порядка, ставшую сегодня свободной, неуправляемой, опустошительной; должны претворять стремление нашего духа к бесконечности, наши динамические тенденции в непрерывные попытки обновления этих духовных образований, призванные одновременно представлять собой процесс освоения со всех сторон стремящихся к нам
жизненных элементов. Смысл этого может состоять только в том, чтобы придать духовные силы постоянно обновляющимся, по своей внутренней сути экспансионистским структурам – нации и народу и их универсальной надстройке – Европе, – каждому из этих непрерывно самообновляющихся образований; придать духовные силы не для того, чтобы ввергнуть во всеобщий хаос все европейские нации и тем самым Европу, но, напротив, для того, чтобы они оказались в состоянии достойно осуществить свою задачу – вернуть Европу европейцам и каждый европейский народ – самому себе, чтобы они все время заново обретали себя в дальнейшем ходе истории. Такова цель, которую ставит перед нами сегодняшний европейский кризис” [3].
1 Гуссерль Э. Кризис европейского человечества и философия // Культурология. XX век. М., 1995. С. 297-331.
2 Там же. С. 338.
Можно отметить, что в своих размышлениях о будущем возрождении Европы западноевропейские мыслители пытаются все же приспособиться к тем социальным, духовным, психологическим переменам, которые с неизбежностью происходят в жизни европейского общества. Констатируя конец Нового времени, утрату идеалов эпохи Возрождения, Р. Гвардини не отрицает потенциальных возможностей современного человека, предполагая их реализацию в будущем. Вполне допуская экспансию такого человеческого типа, как “человек массы”, немецкий философ отмечает наличие перспектив развития даже этого типа. Гвардини говорит о новой исторической форме человека, “которая может полностью раскрыться как в бытии, так и в творчестве, однако раскрытие ее должно определяться не мерками нового времени, а критериями, отвечающими ее собственной сущности… Такой человек не устремляет свою волю на то, чтобы хранить самобытность и прожить жизнь по-своему… Скорее напротив, он принимает и предметы обихода и формы жизни такими, какими их навязывает ему рациональное планирование и нормированная машинная продукция, и делает это, как правило, с чувством того, что это правильно и разумно” [4].
3 Вебер А. Германия и кризис европейской культуры // Культурология. XX век. М., 1995. С. 295.
4 Гвардини Р. Конец Нового времени // Вопросы философии. 1990. № 4. С. 145.
Вместе с тем Гвардини признает, что для нового типа человека действительно характерно стремление оставаться “анонимным”, не выделяться из массы, не поддерживать своеобразие своей индивидуальности; согласен он и с тем, что существует опасность растворения отдельного человека в безличных системах; с горечью отмечает рост насилия не только над отдельными людьми, но и над группами, даже над целыми народами.
Согласно Гвардини, человек утрачивает непосредственное отношение как к природе, так и к другим людям; возникает новый дефицит – дефицит переживания, непосредственного восприятия, непосредственного живого чувства. Но человек, как замечает Гвардини, “это то, что он переживает, чем же он будет теперь, если его дело не дает пищи его переживаниям?” [5]
Выход из этой ситуации Гвардини видит в возможности приобретения человеком способности “опосредованного чувствования, с помощью которой человек станет воспринимать как часть собственной жизни все то, что прежде мог лишь абстрактно мыслить” [6].
Интересное виденье разрешения кризисной ситуации или, скорее, адаптации к ситуации кризиса предлагает Э. Мунье в своей работе “Что такое персонализм?”. Он очерчивает свою позицию с помощью аналогии: разложение образа классического человека можно сравнить с разложением эвклидова пространства. Если привычный ход мышления не меняется в течение двух-трех столетий, это лишает человека перспективного видения. Вот уже пять поколений как мы верим в вечность наших представлений и универсальность наших предрассудков. Но если бы зерно не погибало, то заложенная в нем жизнь не передавалась бы далее. Разрушение нашего образа человека непременно приведет к тому, что мы “обобщим” представления о человеческой природе, как представители неэвклидовой геометрии “обобщили” пространство, каким оно виделось с позиций здравого смысла.
5 Гвардини Р. Указ. соч. С. 148.
6 Там же. С. 149.
Миссия персонализма состоит в том, чтобы в разгар кризиса помочь человеку сохранить и вместе с тем изменить себя. Только тогда возможно создание новых условий для человеческой жизнедеятельности, основанных на применении технически совершенных орудий труда и социальной справедливости. Истинным призванием человека является, по мнению персоналистов, не господство над природой, не наслаждение полнотой жизни, а постоянно расширяющееся общение сознаний, достижение всеобщего взаимопонимания людей.
Прежде чем строить новое будущее, нужно определить меры человека и меры цивилизации. Существуют только метафизически ориентированные культуры и цивилизации. Только труд человека, цели которого выше затраченных усилий и выше производства, только наука, цели которой выше утилитарности, только искусство, цели которого выше наслаждения, в конечном счете – только личная жизнь каждого человека, верного духовной реальности, устремленного в высшие сферы, способны поколебать груз мертвого прошлого и привести к новому порядку [7].
Другой французский мыслитель, Ален, со свойственным ему оптимизмом видит (несмотря на все потрясения, выпавшие на долю человечества в первой половине XX в.) одно средство преодоления социальных кризисов и катастроф – воспитание людей, их гражданского сознания, умения судить власть и властителей, делая сознательный выбор между могуществом и справедливостью (властители всегда ценят превыше всего первое, настоящий же гражданин не забывает о второй) [8].
7 См.: Мунье Э. Что такое персонализм? М , 1994. С. 54.
8 См.: Зенкин С. Учитель здравомыслия // Ален. Суждения. М., 2000. С. 8.
В свою очередь, П. Тиллих, размышляя о преодолении кризиса, обращается к культуре, надеясь в ней самой отыскать возможные решения. Однако его поиски остаются безуспешными. В работе “Что помогает ослабить чувство тревоги в нашей культуре” он пишет, что попытки преодоления кризиса и стабилизации кризисного сознания (в том числе охватившего человече-
ства чувства тревоги) средствами самой культуры в любых ее проявлениях не дали положительного результата. Ни философия, ни искусство, ни психология, ни политика, ни образование, ни даже религия не способны сегодня защитить человека от тревожащих его вопросов, и не только не содействуют ослаблению тревоги, а, наоборот, даже способствуют ее усилению. Ни у одного из этих элементов культуры “нет того слова, пишет философ, которое могло бы положить конец хаосу, того правильного слова, которое властно над бытием и тревогой. Первый шаг в поисках этого слова можно будет предпринять только тогда, когда представители всех областей культуры, всех церквей, равно как и психотерапевты, педагоги, художники, ученые, государственные деятели признают, что они не имеют вовсе той силы, на обладание которой они все претендовали, а именно силы, устраняющей угрозу хаоса и рост тревоги в нашем мире. Второй шаг можно будет сделать тогда, когда все элементы, которые стремятся победить тревогу, наконец осознают, сколь много они производят этой самой тревоги при попытке уничтожить ее. Если все это будет проделано, а “угрожающие” элементы нашей культуры будут в полной мере поняты, то до третьего шага останется совсем чуть-чуть; надо будет вновь открыть слово, способное покончить с хаосом и тревогой. Ибо там, где вопрос ставится с предельной откровенностью, без обиняков, внимательный наблюдатель сможет найти и ответ” [9].
9 Тиллих П. Что помогает ослабить чувство тревоги в нашей культуре // Человек и социокультурная среда. М., 1992. Вып. II. С. 204.
Тиллих размышляет о возможностях преодоления кризиса и сопутствующей ему тревоги, основываясь на опыте полувековой истории XX столетия (статья написана в 1950 г.): “Сегодня, когда катастрофа уже произошла, для борьбы с тревогой используются следующие способы. Первый путь представляет собой попытку перешагнуть через все исторические реальности и обрести покой и безопасность в лоне католической церкви, либо под сенью нового (или старого) протестантизма. Сторонники второго пути предлагают сохранять абсолютное спокойствие и даже безразличие к всевозможным превратностям судьбы, истории, природы. Даже к смерти. (Мне очень часто говорили, что подобные вещи
уже не могут воздействовать на человека, прошедшего не один раз все круги нашего земного ада. Подобного рода мужественный неостоицизм, если его можно так назвать, чрезвычайно широко распространен сейчас в Европе.) Ну и, наконец, есть третий способ: назад к нормальной жизни. И вот здесь с помощью западных оккупационных сил был достигнут огромный прогресс, причем настолько значительный, что у немцев из восточной зоны оккупации, настроенных откровенно антикоммунистически, появилось чувство недоверия и прозрения, смешанное с горечью и завистью, в отношении западных немцев, да и вообще всех жителей Западной Европы. Они чувствуют, что обратный путь, пусть и не очень подходящий и удобный с точки зрения комфорта, все равно самый короткий в битве с ужасной угрозой небытия” [10].
10 Там же. С. 196.
Очевидно, что в вопросе о перспективах развития человечества, возможностях преодоления кризиса представителей западной философии неизменно объединяет вера в устойчивость духовных оснований человеческого бытия. В той или иной форме эта идея и связанные с ней надежды прослеживаются в рассуждениях каждого из представленных нами мыслителей. Например, Э. Юнгер – теоретик “нового национализма”, “консервативной революции”, основная проблематика которого фокусируется в идее национализма. При этом, как отмечают исследователи творчества Юнгера, “существенными оказываются два момента. Первый состоит в том, что, определяя национализм как глубинное, невыразимое в своей полноте чувство сопричастности, принадлежности к нации, Э. Юнгер определил саму нацию не в терминах социал-дарвинизма или расовой теории, а как духовную сущность. Нация есть некая сверхчувственная сила, дающая определенность всякому чувствующему свое отношение к ней или ее наличие в себе… Второй момент состоит в том, что идею национализма “новый национализм” не культивирует в узких рамках национальных задач возрождения Германии. А понимает как феномен общеевропейского масштаба. Он родился и поднялся из войны, и охватил все страны. “Новые националисты” порой видели возрождение Германии не как исключительную задачу германского народа, а считали ее всеевропейским делом” [11]. Итак, еще один путь к спасению – национальная идея.
11 См.: Солонин Ю.Н. Эрнст Юнгер: образ жизни и духа // Юнгер Э. Рабочий. Господство и гештальт. СПб., 2000. С. 46.
***
Итак, в своих размышлениях о возможностях преодоления кризисной ситуации западноевропейские мыслители далеко не во всем единодушны и часто по-разному представляют и оценивают социокультурный кризис рубежа веков. Но в общей оценке кризиса они, безусловно, едины, как едины и в вопросе о возможности преодоления кризисной ситуации. При всем трагизме кризисного мировосприятия, притом, что сами мыслители пережили все тяготы предвоенной и послевоенной ситуации в Европе, оказались лицом к лицу с этой гигантской культурной и человеческой трагедией – все они предстают героями Нового времени. Они верят в торжество человеческого разума, в возможность и действенность сопротивления на духовном, интеллектуальном уровне. Все они упорно ищут новых интерпретаций складывающегося человеческого типа, нового типа мышления, пытаются выявить точки социального роста, позитивного видения перемен, адаптации к происходящему.
Это отличает работы западноевропейских мыслителей. Описывая агонию Нового времени и его культуры, они словно замыкают этот великий исторический период. Но, понимая финальность ситуации, они не способны окончательно отказаться от уходящей эпохи, осознать безнадежность попыток ее восстановления, поисков в прошлом. Новая жизнь, новая культура – в будущем. А оно не ясно. Человечество на протяжении XX столетия металось в поисках выхода, участвуя в гигантском рискованном эксперименте по преодолению кризиса и обнаружению новых жизненных парадигм. При всем пафосе и внутренней прочувствованности работ, посвященных кризису европейской культуры и человека в первой трети – половине XX в., они обращены скорее в прошлое и посвящены ему.
Глава 2 Эмманюэль Мунье: время взросления человечества –
§
Итак, в XX в. кризисное сознание претерпевает различные трансформации; этапы социального кризиса сменяются один другим. Может показаться неоправданной и упрощенной попытка подвести некие общие основания под эту череду кризисных возмущений, столь решительно охвативших человечество в XX столетии. Однако эти основания все же имеют место.
Сегодня человечество со своими опасениями и тревогами весьма далеко от сожалений об утраченной Ренессансной культуре, ценностях Нового времени и многого из того, что беспокоило мыслителей рубежа XIX-XX вв. Вторая половина XX в. – время стремительного развертывания глобальных процессов, время появления глобальных проблем.
Кардинальные изменения в обществе неизбежно ведут и к переменам в восприятии происходящего. Эволюция кризисного сознания в конце 1940-х-начале 1950-х гг. переходит в этап, связанный с осознанием реальности глобальных проблем и глобальной угрозы самому существованию человечества.
Эти трансформации кризисного сознания нашли отражение и осмысление в работах представителей так называемой постиндустриальной волны на Западе. Анализ этих работ – тема специального исследования. Интересно, однако, что авторы, обращавшиеся к изучению данного (глобального) этапа кризиса и сопутствующего ему кризисного сознания, в большинстве своем уже не являются представителями центральных направлений философии XX в., известных философских школ и традиций.
Сегодня это социологи, экономисты, футурологи и др. [12], что вполне объяснимо. Ключевой работой, которая, подобно “Закату Европы” О. Шпенглера, потрясла мир в начале 1970-х гг., становится первый доклад Римскому клубу “Пределы роста”, подготовленный группой ученых Массачусетского технологического института (МТИ) под руководством Д. Медоуза.
Этот доклад вызвал волну возмущения на Западе. Ученые предупреждали, что существующие масштабы потребления приведут в ближайшие десятилетия к коренному истощению природных ресурсов, и это обречет человечество на вымирание. Прогнозы сопровождались детальными расчетами, выполненными с помощью сложной математической модели. Была предложена концепция “нулевого роста”, иначе говоря, принципиального ограничения, даже остановки роста потребления.
Доклад был переведен на 35 языков и получил широкий резонанс во всем мире. За этим докладом последовали другие [13]. Деятельность Римского клуба и подобных ему организаций во многом достигла поставленных целей: сегодня человечество хорошо осведомлено об опасности глобальных проблем, озабочено перспективами своего выживания. Выживет ли человечество? Это основной вопрос, который мучит современный мир, достигший высот в экономическом, научном, политическом развитии. Мы многое умеем, но выживем ли мы?
12 Например, М. Кастельс, Э.Гидденс, Ф. Фукуяма, Дж.К. Гэлбрейт, А. Турен, О. Тоффлер и др.
13 Всего было подготовлено более 20 докладов Римскому клубу, среди первых: “Пределы роста”, “Человечество на перепутье”, “Пересмотр международного порядка” и др.
Кризисное сознание питается сегодня перспективами глобальной проблематики: беспокойство об утрате духовности переросло в страх за собственную жизнь. Характерной работой в этом смысле является эссе Эмманюэля Мунье “Об апокалипсическом времени”, вошедшее в сборник “Страх в XX веке” (Париж, 1948). Это одна из работ, автор которой во многом предвосхитил и чутко воспринял тенденции эволюции кризисного сознания в преддверии второй половины XX столетия.
В качестве эпиграфа Мунье приводит цитату из “Le Presse” (июнь 1946), описывающую взрыв атомной бомбы: “Как только бомба упала, пылающее огнем зарево поднялось над морем. И взметнулся столб густого дыма, приняв очертания высокой горы, вершина которой походила на огромный гриб. Цвет моря сразу изменился. От взрыва погибли тысячи морских обитателей, несколько огромных судов пошли ко дну, другие были повреждены” [14]. Эту цитату мыслитель сопоставляет с фрагментом Апокалипсиса, повествующем о конце света.
Размышления Мунье выстраиваются вокруг понятия “Конец света”. Наблюдая современное ему общество, социальную ситуацию середины XX столетия, мыслитель отмечает, что впервые за много лет людей неотступно преследует мысль о том, что конец света возможен и недалек. Мунье исходит из посылки, что подобное коллективное чувство не так часто рождалось в истории, и сегодня у человечества есть все основания оценивать его как основополагающий факт нашей эпохи.
Философ широко подходит к оценке понятия “конец света”, для него это не конец одного мира, одной цивилизации: “Одно или несколько поколений людей могут предчувствовать, что они проживают последние дни той или иной эпохи, той или иной империи, но здесь не стоит вопрос о коллективной судьбе человечества. Если эти свидетели охотно верят тому, что мир рушится вместе с их привычным укладом, то это значит, что большинство людей этого поколения исторически живут еще как дети, – едва памятуя о том, что было до них и, смутно представляя, что ждет их впереди, принимая свою деревню за целую Вселенную” [15].
14 Мунье Э. Об апокалипсическом времени // Мунье Э. Манифест персонализма / Пер. с фр. М., 1999. С. 442.
15 Там же. С. 443.
Согласно Мунье, человечество уже пережило два мощных взрыва страха перед концом света (временные рамки весьма приблизительны – 50-е гг. и начало первого тысячелетия от рождества Христова). Современное человечество переживает третий взрыв страха, не сравнимый по своим масштабам с преды-
дущими. Мунье отсылает читателя к свидетельствам переходных периодов в истории от Боэция до святого Августина и не находит в них катастрофического восприятия эпохи. Разумеется, время, когда эти люди жили, было полно горечи и тревог, но оно не воспринималось ими как апокалипсическое.
Мунье обращается к эволюции самого слова “апокалипсис”. Сегодня это синоним катастрофы и ужаса. Однако, согласно философу, его смысл сильно искажен. “Я не стану утверждать, – пишет Мунье, – будто первые христиане не испытывали священного ужаса перед мыслью о божественной справедливости. Они не были ни лучше, ни хуже нас, но если речь заходит об их слабостях, то критерием является высокая нравственность. Как бы то ни было, если они считали, что справедливость сурова, то были уверены и в том, что эта суровость справедлива в любом случае. Но даже если они приходили в состояние ужаса, что вовсе не характерно для христианина, то утешались верой в справедливость, проникнутую духом милосердия” [16].
16 Мунье Э. Указ. соч. С. 445.
Что же в таком случае означает Апокалипсис? – спрашивает Мунье. Это не сказание о катастрофе, как думает большинство наших современников, это – гимн, возвещающий о торжестве справедливости и Царства Божия. Причем для христианина речь идет не о конце мира как таковом, а о конце данного мира, т.е. о конце нищеты, бедствий, несправедливости, столь характерных для мира людей.
Согласно Мунье, в предшествующие эпохи мысль о конце света вовсе не была мыслью о крахе, скорее мыслью об ожидании его продолжения и завершения.
Так, в 1000 г. (библейски и апокалипсически символическом для людей, воспитанных на Священном Писании) люди понимали, что все должно кончиться в самое ближайшее время. X в. отмечен страданиями и мучениями: венгерские и нормандские нашествия, голод, эпидемии, опустошительные войны, ужасающая смертность. Грабежи и насилия становятся всеобщим явлением. Как же, по мнению Мунье, люди реагировали на перспективу Конца света в X в.? Мыслитель акцентирует внимание на
следующей постановке вопроса, характерной для указанного времени: жизнь иссякает, будущего нет, грядет Царство Божие… Так будем же достойны его! Начало XI в. отмечено “взлетом энергии” и оптимизмом. “Росла численность населения, укреплялась экономика, закладывались новые монастыри. Широкое строительство, – пишет Мунье, – началось ранее тысячного года, однако оно не было вызвано признательностью Богу за то, что он не разрушил мир, как если бы для христианского сознания наступление Царства Божия было катастрофой, которую можно было бы предотвратить или отодвинуть. Нет же, совсем наоборот: христиане стремились передать Богу достойные его величия творения” [17].
Философ обращается к столь давним временам, дабы лучше понять современные проблемы. Он отмечает, что сегодня в христианской среде все больше говорят о возврате к апокалипсическому, или эсхатологическому, христианству. И это объяснимо, если учесть, что происходит с христианскими учениями, обратившими свои взоры на социальную жизнь. “Одни, – пишет Мунье, – сводят все проблемы к потреблению и всеобщему комфорту; другие считают, что если решить проблемы техники, экономической и социальной справедливости, то все собственно человеческие проблемы либо исчезнут, либо притупят свою остроту, либо разрешатся сами собой” [18].
17 Там же. С. 446.
18 Там же. С. 447.
Последовательное христианство зовет на борьбу за социальную справедливость, но оно при этом не перестает твердить, что жизнь человека, считающего себя христианином, до самого конца будет протекать в противоречиях и борьбе, и ему никогда не достичь состояния прочной гармонии. Мунье отмечает, что кто-то характеризует позицию христианства как активный пессимизм, сам же философ склонен определить ее как трагический оптимизм. Христианство далеко и от беспочвенного благодушия, неоправданных мечтаний, и от безотчетного, животного страха перед грядущими катастрофами. Проповедники-ретрограды искажают смысл христианской эсхатологии. “Христиан-
ский катастрофизм, – пишет Мунье, – возникает исключительно в результате систематических деформаций, в которых, несмотря на их разнообразие, как правило, смешиваются прямолинейное видение истории и понимание ее как цепи не совпадающих друг с другом личностных деяний” [19].
Согласно Мунье, Апокалипсис находится в совсем иной перспективе. Он не предает анафеме ни историю конкретного человека, ни ту или иную цивилизацию в целом. В нем скорее просматривается тенденция к объединению всех наций, несмотря на их противоречия, вырисовывается проект, соединяющий все нации и устремляющий их вперед: “Если в Апокалипсисе и есть указание на будущее, то оно дается нам в тысячелетней перспективе как подспудное и длительное усилие, действующее в самой истории, где новый Закон последовательно вписывается в коллективные институты человечества. Он ориентирует на идею о постоянном духовном развитии, которое идет путем извилистым, противоречивым, спорным, а не есть мысль об ускоряющемся сползании Истории в пропасть. Оживление демонических сил к концу истории является свидетельством не завершения периода распада, а конвульсивного возврата к предшествующему состоянию, имеющему свой предел… А если говорить о конце мира, о котором вещают пророки, то вопрос о нем одинаково настоятельно встает в каждую историческую эпоху. Он может застать врасплох загипнотизированное своей гениальностью человечество, триумфально шествующее вперед, преодолевающее кризис за кризисом; он же может встать и перед человечеством, погрязшем в анархии и в силу этого пребывающем в плачевном состоянии. Если считают, что промыслом Божьим предполагалось смутить человека, определив его самодостаточным, то, как я полагаю, испытание его оказалось ценным как раз потому, что оно толкало человека максимально развивать свои способности, которыми Он его наделил” [20].
19 Мунье Э. Указ. соч. С. 448.
20 Там же. С. 448-449.
Далее Мунье, возвращаясь к современной проблематике, рассматривает проблему тревоги как наиболее актуальную в
нынешней социальной ситуации. Тревога, считает он, не представляет собой более смешения восторженной надежды и священного страха, свойственного апокалиптическому видению. Наиболее очевидная ее сторона – это мука. Мучение, истязание, пытка – именно такие слова в ходу у современных писателей, когда они приступают к простейшему самоанализу.
Мунье отмечает, что современный человек не видит более опоры в христианской надежде. Он, как и отколовшийся от церкви христианин, если решится идти окольным путем забвения, может создать множество всяческих удобств в этом тревожном мире. “Но постройки, возведенные над пропастью, – пишет Мунье, – неустойчивы. В индивидуальной жизни это оборачивается глубоким унынием. Накопление тайных пороков завершается болезнью общества, и через несколько поколений в мире родится новое зло” [21].
21 Там же.
Человечество переступило порог второго тысячелетия, и это стало еще одним поводом для апокалипсической тревоги. Согласно Мунье, исторические и психологические причины страха сегодня совсем иные, нежели это было в ожидании года тысячного. В XX в. ожидания рождаются не из глубоко оптимистического предсказания, а из всеобщего кризиса веры и краха социальных структур. По мнению Мунье, кризис веры вырастает ныне из крушения двух великих религий современного мира – христианства и рационализма.
Современные экономические структуры ежедневно демонстрируют собственное бессилие. Дезориентированный в экономической деятельности, лишившийся опоры под ногами, человек XX в. ощущает себя затерявшимся во Вселенной, которая на его глазах становится все более разрушенной и обесцененной. Философы фиксируют появление нового типа страха, который больше похож даже на крик отчаяния, чем на обоснование собственных позиций: одинокий и лишенный цели и опоры человек заброшен в абсурдный, бессмысленный и неразумный мир. “На первый взгляд, – пишет Мунье, – такая метафизи-
ческая опустошенность не должна была бы вызывать страх перед концом света… Для христианина… представление о конце мира, неизменно сопровождаемое как осуждением, так и восславлением, затрагивает и историю в целом, и каждую отдельную жизнь; это понятие лишается смысла, если соотносится с тем или иным историческим эпизодом. С точки зрения абсурдизма, мир в любой момент своего существования и для любого сознания решительнейшим образом завершен, законсервирован и лишен значения. Человечеству никогда не найти выход из этого состояния – ни в смерти, ни в преисполненной деятельности жизни” [22].
Какая же космическая катастрофа, задается вопросом Мунье, может привлечь наше внимание, когда рушится повседневное существование? Человечество, утратившее смысл своего существования или уверовавшее в это, может либо возжелать собственного исчезновения, либо сделаться безразличным к собственному исчезновению.
Производным от понятия “тревога” является “отчаяние”. Для Мунье отчаяние – не просто идея; оно обладает разъедающей силой. И если отчаяние разъедает сердце, то в нем поселяется безысходная тревога, откликающаяся на любую опасность. “Перед лицом тревоги, – пишет философ, – жизнь есть не идея, но неустранимая сила, которая, если ей отказывают в будущем, протестует вплоть до того, что выходит из повиновения” [23].
22 Мунье Э. Указ. соч.
23 Там же. С. 451.
В широком социальном плане такая тревога перерастает в страх и затем, как следствие, порождает нигилизм в современном его выражении и, наконец, склонность к терроризму.
Мунье пишет, что мы живем в постыдное время, когда разложение обществ, некогда боровшихся за освобождение человека, тайно соседствует с безумием. Нигилизм, как проявление катастрофического сознания, оценивается философом как массовая реакция инфантильного типа. “Известно, – отмечает он, – что слабые люди, дети, больные невротики часто впадают в уныние. Они больше всего заняты собственными мыслями, а не делами.
Их помыслы грандиозны, они полны энтузиазма, но – недееспособны. Что-то двигается с места, и тотчас на них всей своей массой обрушивается высокая волна” [24].
24 Там же.
Проводя ряд аналогий (паникующий перед поломкой автомобиля путешественник и др.), Мунье приходит к выводу, что тревога современников перед лицом глобальной катастрофы, ожидающей мир, – это нечто вроде инфантильной реакции некомпетентных и потерявших самообладание путешественников, попавших в аварию (даже не в аварию, вставших на обочине дороги). Европейский человек, по мысли философа, скорее находится в ситуации, в какой очутился технически несведущий человек, путешествующий на машине, когда шофер внезапно умер, а машина мчится на полной скорости. Человек потерял возможность управления, которой он, как ему казалось, обладал, – мир несется в бездну, а он бессилен противостоять этому.
Этот нехитрый пример предваряет очень серьезные выводы, к которым постепенно приходит Мунье в своем анализе катастрофического мировосприятия, свойственного человечеству в XX в. Настало время взросления человечества, – заявляет философ, и вслед за Валери произносит слова: “Наука и техника постепенно совершали чудо”. Человек сегодня способен достичь самых далеких звезд, искусственным путем создать жизнь и управлять ею, обезводить моря, стереть с лица земли горы, отодвинуть смерть. Наука гарантирует нам миллиарды лет до неизбежного обледенения нашей планеты. Но вот на пути человечества новая неожиданность: “Мы достигли, – пишет Мунье, – уникальной возможности, не сравнимой ни с какими другими, – уничтожить нашу планету и само человечество со всеми его возможностями. Чудное мгновение! До сих пор мы говорили, что человечество господствует над своим будущим, поскольку оно было обречено на будущее, в то время как каждый отдельный человек может, если захочет, вытянуть себе билет в потусторонний мир. Теперь же человечество само должно выбирать свою судьбу, и ему, что вполне очевидно, надлежит совершить героическое усилие, чтобы не избрать самый легкий путь – путь самоубийства” [25].
Итак, сегодняшний страх человечества – это результат стремления к знанию и господству, считает Мунье. Сами по себе эти стремления не подлежат осуждению, однако человек должен быть достаточно рассудительным, чтобы не использовать своих способностей и “плодов древа познания” в смертоносных целях. “Новые плоды древа познания, принесенные в дар Хиросиме и Бикини, странным образом напомнили об этом. Благодаря этим плодам мы стали богами. Но разве не содрогнулись мы перед их разрушительной мощью?” [26].
Поэтому сегодняшний страх человечества – это страх перед бесконечностью наших возможностей, нашими неограниченными способностями, данными нам Богом, перед “невозможностью укротить нашу изобретательность, когда мудрость наша, запыхавшись в погоне, не может совладать с ней. Отныне нигилизм – это не просто крикливая мода в философии; он стал воинственным и пошел в наступление” [27].
Мунье говорит, что существуют разные вариации нигилизма. Прежде всего, есть нигилизм творческий и преходящий, который возвещает о новом вдохновении и расчищает ему дорогу. Такой нигилизм не производит губительных разрушений, он полон порождающей силы, он помогает идти вперед. А есть и другой нигилизм, который идет от безумия перед лицом беспорядка и собственного бессилия. “Существует всеобщий закон, согласно которому, – пишет философ, – не находящие выхода мощные инстинктивные порывы превращаются в свою противоположность. Потребность в созидании и познании, в творчестве и понимании, в порыве из небытия к свету, если ее в избытке, в людях посредственных рождает желание разрушать, уничтожать, попирать все то, что встает на их пути. Это – дикарское, инфантильное действо: ребенок и дикарь всегда живут в предчувствии собственного поражения” [28].
25 Мунье Э. Указ. соч. С. 455.
26 Там же. С. 456.
27 Там же. 20 Там же.
Мунье констатирует, что европейский человек с приходом современности завершил свою внутриутробную жизнь в замкнутой Вселенной и в заботливо опекающей его с первых шагов церкви. Но времена меняются. История не стоит на месте. Сегодня поколеблены и развенчаны привычные основы человеческого существования. “Неподвижность, равновесие, предел, совершенство круга – все эти привычные компоненты идеи о природе отступили перед движением, перспективой, развитием, – пишет Мунье. – Во всех своих делах – внешних и внутренних, технических и художественных – современный человек заменил мысль о закостенелой судьбе, которую, если захотеть, можно было почти что с точностью рассчитать, мыслью о судьбе открытой, устремленной вперед, к неизвестному и бесконечному” [29].
Человечество переживает сложные времена. Мунье вспоминает слова Ницше, которые были написаны еще в 1873 г.: “Огромная волна варварства поднимется у наших дверей” [30]. Для Мунье эти слова актуальны именно сегодня, когда потоки варварства заливают души, сердца, умы наших современников. Естественно, что в этих условиях больное европейское сознание возвращается к теме Апокалипсиса, к великим пророчествам.
Действительно, общество сотрясают катаклизмы, самые разные катастрофы одна за другой обрушиваются на страны и народы, их населяющие. Впору испугаться и подумать о наступающем конце света. Но ключевая идея философа, пафос его рассуждений оптимистичен и конструктивен: “Я абсолютно уверен, что если мы, в самом деле, окажемся в таком положении (накануне конца света. – Т.С.), то наш долг будет сродни долгу наших предков, переживших тысячный год, – осмыслить причины беспорядка и вопреки житейским условиям во имя человека постараться построить новое общество, которое, в согласии с нашей верой, бросит вызов вечности” [31].
29 Там же. С. 453.
30 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни // Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. I. С. 182.
31 Мунье Э. Об апокалипсическом времени. С. 457
Глава 3 Русская философия:
§
Обращение к теме социокультурного кризиса на Западе объединяет русских и западноевропейских мыслителей, которые создавали интереснейшие, глубочайшие произведения. И все-таки при всей близости исходной тематики работы западноевропейских и русских мыслителей отличает и определенная специфика в понимании происходящих кризисных событий, что проявляется не только в оценках, но в различном видении возможностей разрешения кризисной ситуации. Несомненно, здесь сказывается влияние национальных и культурных традиций, особенностей менталитета.
Работы западноевропейских мыслителей отмечены четким изложением, трезвым анализом, определенностью, что вполне соответствует духу и букве рационалистической традиции. Для Р. Гвардини, Э. Гуссерля, X. Ортеги-и-Гассета кризис Европы – это крушение культурных традиций, культурной парадигмы. Предлагаемый вниманию читателя-современника анализ происходящего, оценка реальных и возможных последствий кризиса, предостережение человечеству и предложение спасения выдержаны вполне в духе рационалистического мировосприятия. Западноевропейские мыслители обращаются прежде всего к человеческому разуму.
В русской философии этого времени складывается другая ситуация: русские мыслители остро и болезненно переживают кризисную ситуацию в России. Признавая неизбежную конечность хода истории, они тем не менее трагически воспринима-
ли и конкретные социокультурные катаклизмы XX в., связывая их с событиями, происходившими в Западной Европе.
Характерной чертой русской философской традиции является понимание особого предназначения России, осознание ее роли в истории человечества. Этим во многом определяется как рассмотрение самой кризисной ситуации в России, так и ее оценка. Н. Бердяев, например, сопоставляя проявления социокультурного кризиса в Европе и в России, писал, что “Россия всегда была страной загадочной, непонятной еще в судьбе своей, страной, в которой жглась страстная мечта о религиозном преображении жизни. Воля к культуре всегда у нас захлестывалась волей к “жизни”, и эта воля имела две направленности, которые нередко смешивались, – направленность к социальному преображению жизни в цивилизации и направленность к религиозному преображению жизни, к явлению чуда в судьбе человеческого общества, в судьбе народа. Мы начали переживать кризис культуры, не изведав до конца самой культуры. Предания культуры у нас всегда были слишком слабы” [32].
Для Бердяева кризис в России представляет собой нечто существенно иное, нежели западноевропейский социокультурный кризис. Да, Россия восприняла ощущение гибели, катастрофизма, нараставшее к концу XIX в., но “русскому сознанию дано понять кризис культуры и трагедию исторической судьбы более остро и углубленно, чем более благополучным людям Запада” [33].
32 Бердяев НА. Воля к жизни и воля к культуре // Бердяев Н.А. Смысл истории С. 161.
33 Там же. С. 161.
Кризис европейской культуры только проявил зревшее в России ощущение грядущих социальных катастроф. Произведения русских философов полны тревоги о будущем человечества, о судьбе России, предчувствия возможной гибели. Не случайно частое обращение к теме Апокалипсиса, грядущей катастрофы, конца истории, отличающее творчество русских религиозных мыслителей. Все это воспринимается как реальность или близкая перспектива, во всяком случае, признается вполне реальная угроза существованию человечества.
Если для Европы суть трагедии – утрата духовных, интеллектуальных, творческих высот, то для русской философии – это осознание возможности конца человеческой истории в прямом, физическом смысле. Осознание, усугубившееся социальной ситуацией сначала в Европе, а затем и в российском обществе.
Этим во многом обусловлено видение путей преодоления кризиса в западноевропейской и русской философии. Для западноевропейских мыслителей важно избежать разрушительных последствий кризиса, спасти ренессансную культуру, ее духовные ценности – в этом они видят спасение Европы. Для русских мыслителей дело не в выходе из кризиса, который имеет локальный исторический и географический характер, а в будущем России, ее предназначении. Кризис Европы и его отражение в судьбе России (война, революция, социализм) воспринимаются как нечто временное, случайное, несоотносимое, несоизмеримое с грандиозностью исторического пути, предначертанного русскому народу. Конкретная ситуация в России рассматривается как исторический факт, историческая данность, не способная принципиальным образом изменить того, что России предначертано и что должно свершиться.
Русских религиозных мыслителей объединяет высокая оценка роли и значения человечества в деле преображения жизни. Развитие идей религиозного возрождения можно проследить в творчестве Вл. Соловьева, Н. Бердяева, С. Булгакова, Г. Флоровского, Д. Мережковского, русских космистов и других ученых.
Определив эту тенденцию в русской религиозной философии как “космоцентрическую, узревающую божественные энергии в творческом мире, обращенные к преображению мира”, и “антропоцентрическую… обращенную к активности человека в природе и обществе”, Бердяев писал, что именно в России ставятся “проблемы о космосе и человеке”, развивается активная, творческая эсхатология, смысл которой в том, что “конец этого мира, конец истории зависит и от творческого акта человека” [34].
34 Бердяев Н.А. Русская идея // О России и русской культуре. М., 1990. С. 235.
Для Бердяева путь катастрофы, предсказываемый Шпенглером и другими западными мыслителями как закономерный итог перехода культуры в цивилизацию, не является единственно возможным и предопределенным. Внутри культуры может возгореться и иная воля к жизни, к ее преображению. Цивилизация – не единственная возможная перспектива развития человечества. Есть еще путь религиозного преображения жизни, путь достижения подлинного бытия. В этом понимании преодоления кризиса Бердяев солидарен с Вл. Соловьевым, Н. Федоровым и другими русскими мыслителями. Выделяя в исторической судьбе человечества такие этапы развития, как варварство, культура, цивилизация и религиозное преображение, Бердяев пишет, что во имя спасения людей в эпоху цивилизации должна явиться “верующая воля преображения жизни (причем не механико-технического преображения, а органически-духовного), должна явиться и определить иной путь от угасающей культуры к самой “жизни”, чем тот, который уже испробован цивилизацией” [35].
Религиозное преображение Бердяев оценивает как путь спасения человечества, ставшего на путь самоуничтожения. По мысли философа, человек не должен утратить свою связь с Богом, необходимо утверждать в себе образ Божий. Только тогда человек сможет до конца утвердить себя, сохранить источник своего творчества: “Если он не носит в себе образа высшей Божественной природы, – он теряет всякий образ, он начинает подчиняться низшим процессам, низшим стихиям, начинается расчленение на элементы его собственной культуры, он начинает подчиняться той искусственной природе, которую он сам вызвал к жизни, подчиняться природе механической машины, и его это обезличивает, обессиливает, уничтожает” [36].
35 Там же. С. 173.
36 Там же. С 120.
Когда человеческая личность, продолжает Бердяев, ничего не хочет знать, кроме себя, она распыляется, допуская вторжение низших природных стихий. Когда человек никого, кроме себя, не признает, он перестает ощущать себя: чтобы быть до конца индивидуальностью, нужно признавать не только другую
человеческую личность и индивидуальность, нужно признать Божественную личность. Это и дает ощущение человеческой индивидуальности; безграничное же самоутверждение, не желающее ничего знать над собой, ведет к потере человека.
Важно подчеркнуть и то, что Бердяев верит в духовное перерождение русского народа. Пути преодоления происшедшей катастрофы философ во многом связывает с объединением всего христианского человечества, всех положительных духовных, христианских сил во всем мире против сил антихристовых и разрушительных. Он верит в возможность такого “священного союза” всех творческих христианских сил: “Начнется же он с покаяния и с искупления грехов, за которые посланы нам страшные испытания. Виновны все лагери и все классы. Исключительное погружение Европы в социальные вопросы, решаемые злобой и ненавистью, есть падение человечества. Решение социальных вопросов, преодолевающее социальную неправду и бедность, предполагает духовное перерождение человечества” [37].
Бердяев высказывает надежду, что русская интеллигенция сыграет значительную роль в деле преодоления социального и культурного кризиса. “Целое столетие русской интеллигенции, – пишет он, – жило отрицанием и подрывало основы существования России. Теперь должна она обратиться к положительным началам, к абсолютным святыням, чтобы возродить Россию” [38]. Однако это высокое предназначение предполагает огромную внутреннюю воспитательную работу, включающую перевоспитание русского характера, кардинальное изменение мировосприятия. Мыслитель считает, что, оставаясь русскими, следует усвоить себе некоторые западные добродетели. Вселенская святыня, благодаря которой на протяжении столетий были духовно живы русские люди, должна быть найдена русскими и в Западной Европе. Надо найти ее и духовно с ней соединиться. При этом в душе русской интеллигенции должны сохраниться и подлинно русские непреходящие ценности. Никакая европеи-
37 Бердяев Н.А. Мировая опасность // Бердяев Н.А. Судьба России. С. IV-V.
38 Там же.
зация, никакое вовлечение России в круговорот мировых событий, всемирной истории не могут изменить истинно русского в душе русского человека, души России. Бердяев высказывает надежду, что “русская интеллигенция, освобожденная от провинциализма, отрицательной связанности и ограниченности, выйдет, наконец, в историческую ширь и туда понесет свою жажду правды на земле, свою часто неосознанную мечту о мировом спасении и свою волю к новой, лучшей жизни для человечества” [39]. В 1918 г. философ отчетливо ощущал, что “мир вступает в период длительного неблагополучия и великих потрясений. Но великие ценности должны быть пронесены через все испытания. Для этого дух человеческий должен облечься в латы, должен быть рыцарски вооружен” [40].
Преодоление кризисной ситуации в обществе связывает с религиозным преображением и С.Л. Франк. В предисловии к книге “Крушение кумиров” (1923) он пишет о потребности человечества в истинной вере, о наличии “неосознанной устремленности воли к вере, неосознанной устремленности воли к чему-то, что не было бы призрачно, а было бы подлинной, прочной, реальной основой бытия” [41]. В статье “Кризис западной культуры”, опубликованной годом раньше в известном сборнике “Освальд Шпенглер и Закат Европы”, Франк говорит, что старое возрождение изжито и умирает, но оно же и уступает место новому возрождению: “Человечество вдалеке от шума исторических событий – накопляет силы и духовные навыки для великого дела, начатого Данте и Николаем Кузанским… То, что переживает в духовном смысле Европа, есть не гибель западной культуры, а глубочайший ее кризис, в котором одни великие силы умирают, а другие нарождаются (курсив мой. – Г.С.)” [42].
39 Бердяев Н.А. Война и кризис интеллигентского сознания // Бердяев Н.А. Судьба России. С. 49.
40 Бердяев Н.А. Мировая опасность // Бердяев Н.А. Судьба России. С. IV-V.
41 Франк С.Л. Сочинения. М., 1990. С. 115.
42 Франк С.Л. Кризис западной культуры // Бердяев Н.А. и др. Освальд Шпепглор и Закат Европы. М., 1922. С. 54.
Интересно, что представители русской религиозной философии демонстрируют моральную готовность к самым трагическим поворотам истории, самым ее катастрофическим перспективам, которые, видимо, неизбежны в контексте христианской истории. Не случайно Д. Мережковский обращается к мифу об Атлантиде. Е. Трубецкой изначально определяет путь спасения как путь катастрофический: “И каждый новый шаг на этом пути, каждое новое огненное испытание готовит катастрофу заключительную и тем самым приближает мир к его вечному концу. Когда сгорает человеческое благополучие, гибнут относительные ценности, рушатся утопии – это всегда бывает признаком, что Царство Божие близко, при дверях, потому что именно через отрешение от утопического и относительного человек сердцем приближается к вечному и безусловному” [43].
Катастрофа, разразившаяся в начале XX в. в России, а вместе с тем в Европе и мире в целом, готовит, согласно Трубецкому, грядущий “космический переворот”. И этот переворот истоками своими уходит во внутренний мир человека. Царствие Божие берет начало именно с внутреннего переворота души. Трубецкой пишет, что “благодаря крушению земных надежд происходит величайший сдвиг в жизни духовной: человеческие помыслы, желания, надежды переносятся из одного плана существования в другой. И в этом сдвиге являются в мире величайшие творческие силы. Именно в катастрофические эпохи человеческое сердце дает миру лучшее, что в нем есть, а уму открываются те глубочайшие тайны, которые в будничные эпохи истории заслоняются от умственного взора серою обыденщиною. Среди пламени мирового пожара, уничтожившего обветшавшие формы жизни, рождаются те величайшие откровения Духа Божия на земле, которые предваряют явления новой земли. Эти явления божеского в человеке несомненно предвещают и готовят “последние дни”, ибо именно в них видимо воплощается смысл всего творения – конец и предел всего мирового развития. Но было бы глубоко ошибочно видеть в этих предвестниках конца какие-либо хронологические указания на тот день, который придет “как тать в нощи”” [44].
43 Трубецкой Е.Н. Смысл жизни // Трубецкой Е.Н. Избранное. С. 281-282.
44 Там же. С. 282.
§
С большим интересом в русской эмигрантской интеллектуальной среде, многие представители которой напряженно исследовали феномен “русской революции”, были встречены идеи “консервативной революции”. Здесь со времен издания сборника “Смена вех” (1921) вызревали новые проекты спасения России, нередко откровенно антизападные, проникнутые духом отрицания либерально-демократических принципов и выдвигавшие культ авторитарного государства, официальной религиозности и пр. Для этого были серьезные социальные основания, связанные с реальными процессами, проходившими в послереволюционной России. Модернизация в России могла опираться только на те социальные силы, которые были в то время в наличии, и могла быть только “консервативной” (в соответствии с характером этих сил – в основе своей архаичных, “средневековых”) [45].
45 См.: Вишневский А.Г. Консервативная революция в СССР // Мир России. 1996 № 4. С. 13.
В рамках “консервативной” концепции новой России выделяется подход евразийцев. В 1921 г. выходит их программный сборник “Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждения евразийцев”, сразу же привлекший внимание к евразийству как оригинальному течению социальной мысли русского зарубежья.
Евразийство возникло в начале 1920-х гг., причем первоначально как чисто теоретическое движение. У истоков евразийства стоят: князь Н. Трубецкой, П. Савицкий, Г. Вернадский, Л. Карсавин, Г. Флоровский, Д. Святополк-Мирский, Н. Алек-
сеев и др. Идеи евразийства получили широкое распространение в среде русской эмиграции.
Евразийцам принадлежит оригинальная концепция нового будущего России, которая строится на своеобразном признании факта свершившейся революции. Евразийцы призывали относиться к большевистскому строю как исторической данности. Не поддерживая марксистских, коммунистических идей (рассматривая их как закономерный результат более чем двухсотлетней насильственной европеизации страны), евразийцы предлагали видеть в происшедшей революции “не только соблазн европейского коммунизма, но и частичное осуществление мессианского призвания России” [46]. Евразийцы считали возможным использование достижений советской власти, при этом установка делалась на эволюцию сложившегося строя, использование Советов как новой формы государственности и т.д. По сути, евразийцы выдвигали идеократическую концепцию государства, в которой идеократия мыслилась как надклассовое государство, подчиненное интересам не отдельной социальной группы, а некоей высшей идее. В этом государстве “социальной справедливости и правды” классовый принцип должен быть заменен принципом наднациональной общности.
Идеократия для евразийцев – государство, в котором идеология имеет приоритет над всеми остальными сторонами жизни. Более того, это государство, которое активно вмешивается во всё стороны общественной жизни (и даже контролирует их). В принципе речь идет о типичном тоталитарном государстве. Именно такой тип государства постепенно складывался в советской России того времени (не удивительно, что евразийцы видели у большевиков много положительных достижений в деле государственного строительства). Один из ведущих теоретиков евразийства Н. Алексеев отмечал следующие положительные черты советской системы: сильное правительство; существование ясно очерченной правящей группы (коммунистическая пар-
тия), что является важным фактором стабилизации общественной жизни; наличие Советов как удачной формы участия народа в управлении страной. Среди евразийцев некоторое время был распространен лозунг “Россия с Советами, но без коммунистов”.
Евразийцы расходились с коммунистами в понимании высшей правящей идеи. Евразийцы наивно верили в возможность замены коммунистической идеологии другой, православной и национальной по своей сути, без мучительной ломки, преображения общества и государства [47]. Они предлагали оставить структуру советской системы, наполнив ее новым содержанием. Основной акцент при этом делался на национальных особенностях России, которая представлялась как “местодействие”, на котором могла развернуться ее евразийская природа. В этом смысле будущее России – это будущее Евразии. Евразийцы критически относились к влиянию западноевропейской культуры, считая его пагубным и вредоносным для России: социальный кризис, война, революции – все это суть порождение европеизма, результат отклонения России от изначально предначертанного евразийского пути развития. Согласно идее евразийства есть только один выход – возвращение на путь истинный, “исход к Востоку”.
46 Волкогонова О.Д. Евразийство: эволюция идей // Вестник Московского университета. Сер. 7. Философия. 1995. № 4. С. 29.
47 Там же. С. 37.
Можно сказать, что идея евразийства по своим масштабам носит поистине вселенский характер – предлагается новая трактовка “русской идеи”, новое понимание России в истории человечества. Концепция синтеза национальных культур представляет собой своеобразную глобальную схему преодоления кризисных процессов современной цивилизации путем соединения западных и восточных элементов культуры, их гармонического сочетания.
§
Существенный интерес представляют идеи Г.П. Федотова (а также его последователей) относительно перспектив и будущего России, которые можно было бы обозначить как концепцию христианского социализма.
Если для сторонников евразийства Россия виделась в качестве некоего кентавра в географическом плане, то для Федотова Россия – это возможность масштабного объединения капитализма и социализма. В основе его концепции лежит идея многоукладности экономики и хозяйства, что, с одной стороны, может уберечь Россию от крайностей европейского буржуазного развития с культом потребления, материальных ценностей и наживы, а с другой стороны – спасти от ужасов коммунизма. Сторонники христианского социализма четко разделяли социалистическую и коммунистическую системы организации общества, соотнося коммунизм с фашизмом. Социализму же придавалось особое, немарксистское понимание (прежде всего это многоукладность в экономическом отношении и отнюдь не тоталитарная форма правления).
Согласно Федотову, в многоукладности экономики заложено будущее России. Причем понятие многоукладности наполняется очень широким содержанием: государственный сектор, национализированные отрасли экономики, частный сектор (в самых разнообразных формах – общинное, ремесленное, частнопредпринимательское производство и т.д.). Федотов представлял такое общество объединенным религиозной идеей, т.е.
государством христианского социализма. Обратившись к концепции христианского социализма на определенном этапе своего творчества, русский мыслитель видел в такой системе наилучшую организацию общества, использующую весь спектр экономических, хозяйственных возможностей. В принципе, здесь имеет место некий социальный конструктивизм, предлагающий для максимизации успешного развития общества предоставить возможность всем направлениям экономики свободно развиваться, что, впрочем, невозможно без контроля соответствующих государственных органов.
Интересно, что, несмотря на такой конструктивистский подход, сторонники концепции пытались придать ему этическую окраску и показать, что в конечном счете вопросы, стоящие перед современным обществом (прежде всего социальный и национальный вопросы), могут быть разрешены только на почве христианства. Если строить государственную политику на христианских основах, если реализовывать на деле идею религиозного государства, то появится возможность разрешения острых социальных противоречий.
Согласно Федотову, такой христианский социализм может быть построен именно в России. Страна, прошедшая через ужас войн, измученная революциями, разрухой и вместе с тем обретшая опыт социализма, продолжает быть православной. Все это может стать основой для создания государства христианского социализма. Однако такая возможность появится лишь тогда, когда коммунистическая идея будет дискредитирована, когда большевистское государство начнет рассыпаться. Единственным устоявшим институтом в этом случае будет церковь.
§
В завершение заглянем немного вперед, за пределы установленных временных рамок, во вторую половину XX в. Социокультурный кризис не был преодолен, накануне и после Второй мировой войны человечество ожидали новые и новые волны кризисных возмущений. Война оставила глубокий след в жизни европейского и мирового человечества, последствия ее переживаются и сказываются по сей день. Опыт Второй мировой войны наложился и преумножил опыт Первой. Кризисное мироощущение переживает свой очередной всплеск, который был воспринят мировой философской мыслью. “Крушение гуманизма – центральная тема культурфилософской рефлексии мыслителей Запада после Второй мировой войны, – пишет в своем исследовании западной философии культуры Б.Л.Губман. – Именно тогда формируется современная версия теоретического антигуманизма, провозглашающая смерть человека в культуре XX столетия. На поверку она оказалась кульминацией горьких размышлений западных мыслителей о несбыточности ренессансных надежд на торжество общегуманистических начал в общественной жизни. Нивелировка человека безликими социальными структурами, его растворение в них привлекли внимание представителей различных направлений философии XX в. – неомарксистов, сторонников структурализма и постструктурализма и др. Экзистенциализму как философии, воспевающей человеческую субъективность и свободу, был противопоставлен тезис о запрограммированности человеческого мира объективными формами культурного априори, под неумолимым прессом которых складывается и определенный тип индивидуальности. Рисуя бездушную, дегуманизированную реальность, многие западные философы отнюдь не считают нужным
смириться со злом, видят свою миссию в противостоянии ему, разрыхлении монолита власти духовных стереотипов средствами критической рефлексии, ориентированной на общечеловеческие ценности” [48].
В кратком обзоре рассмотрим идеи представителей Франкфуртской школы.
Франкфуртская школа традиционно связывается с именами Т. Адорно (1903-1969), М. Хоркхаймера (1895-1973), Г. Мар-кузе (1898-1979), Э. Фромма (1900-1980), а также Ю. Хабермаса (род. 1929).
“Диалектика просвещения” Хоркхаймера и Адорно (1948) – своеобразный манифест Франкфуртской школы, повествующий об исторических истоках кризиса, порожденного репрессивностью разума и остро переживаемого людьми в XX столетии. Эта книга пропитана пессимистическими умонастроениями, ставшими непосредственным итогом размышлений над трагическими событиями военных лет, ужасами военной диктатуры, нанесшими невосполнимый урон либерально-оптимистическим представлениям о грядущем торжестве разума [49].
48 См.: Губман Б.Л. Западная философия культуры XX в. Тверь, 1997. С. 129.
49 Там же. С. 131.
Хоркхаймер Макс (1895-1973) – немецкий социолог, философ, один из основателей Франкфуртской школы, директор Института социальных исследований (1931 -1965), в 1934-1949 был в эмиграции в США. В центре внимания Хоркхаймера – проблемы исторической антропологии с критикой “массовой культуры”.
В результате рассмотрения всей предшествующей истории как бессмысленной, несущей людям лишь беды и страдания ученые приходят к выводу: виновен в нынешнем кризисном состоянии человечества прежде всего разум. Последовательная рационализация мира ведет, согласно авторам “Диалектики просвещения”, к покорению природного начала не только вне человека, но и в нем самом. Самый первый шаг к созданию рациональной картины мира – это первый шаг к отчуждению. Процесс просвещения, нарастания степени рационализации
мира связан со все более увеличивающимся подавлением жизненных основ человеческого существования. Адорно и Хоркхаймер выводят беды современного человечества из торжества в общественной жизни начал научно-технической рациональности, не предполагая возможности ее дополнения гуманистичес кими ориентирами.
Адорно Теодор (1903-1969) – немецкий философ и социолог. Критика буржуазного общества и характерной для него рациональности проводилась Адорно в форме размежевания с классической философией Нового времени, а также в социологических работах и эссе, посвященных “диагностике современности”. Центральное место в творчестве Адорно занимала философская теория искусства и эстетика. Отношение Адорно к искусству носит отнюдь не теоретический характер: еще в ученические годы он брал уроки композиции, получив первоклассное музыкальное образование; в 1925-1926 гг. его преподавателем был Альбан Берг. В 1924 г. Адорно защитил диссертацию о Э. Гуссерле, а в 1930 г. – о С. Кьеркегоре. Значительный импульс философской работе Адорно дала дружба с Беньямином. В 1934 г., лишенный нацистами права преподавания, Адорно эмигрировал в Великобританию, оттуда – в США, где вместе с М. Хоркхаймером и Г. Маркузе работал в Институте Социальных Исследований. В 1949 г. возвратился в Германию и до самой своей кончины преподавал социологию в университете Франкфурта-на-Майне. [Современная западная философия: Словарь. М., 2000.С. 8].
Авторы “Диалектики просвещения” утверждают, что человеческая обреченность сегодня неотделима от социального прогресса. Рост экономической продуктивности, с одной стороны, создает условия для более справедливого мира, с другой – наделяет технический аппарат и те социальные группы, которые им распоряжаются, безмерным превосходством над остальной частью населения. “При этом насилие общества над природой, – пишут Адорно и Хоркхаймер, – доводится ими до неслыханного уровня. В то время, как единичный человек исчезает на фоне того аппарата, который он обслуживает, последний обеспечивает его лучше, чем когда бы то ни было. При несправедливом порядке бессилие и управляемость масс возрастает пропорционально количеству предоставляемых им благ. Материально ощу-
тимое и социально жалкое повышение жизненного уровня низших классов находит свое отражение в притворном распространении духовности. Подлинной задачей духа является негация овеществления. Он неизбежно дезинтегрируется там, где затвердевает в культуртовар и выдается на руки на предмет потребления. Поток точной информации и прилизанных развлечений одновременно и умудряет, и оглупляет людей [50]”.
Адорно и Хоркхаймер полагают, что Просвещению надлежит осознать самое себя, чтобы человек не оказался окончательно преданным. И речь должна идти не о консервации прошлого, а об исполнении былых надежд. Но сегодня прошлое продолжается в виде продолжения прошлого. Земные блага сами становятся элементами несчастья: “Если в предшествующий период, в виду отсутствия социального субъекта, их огромное количество сказывалось в виде так называемого перепроизводства при внутриэкономических кризисах, то сегодня, вследствие восшествия на престол в качестве такого социального субъекта определенных властных групп, ими порождается угроза фашизма в международном масштабе: прогресс оборачивается регрессом. К тому, что гигиеничным фабричным помещением и всем к нему непосредственно относящимся, фольксвагенами и дворцами спорта, тупоумно ликвидируется метафизика, можно было бы еще остаться равнодушным, но нельзя быть безучастным к тому, что в общественном целом все это само становится метафизикой, идеологической завесой, из-за которой надвигается реальное бедствие [51]”.
50 Хоркхаймер М., Адорно Т.В. Диалектика просвещения. Меридиан: Ювента. М., СПб., 1997.
51 Там же. С. 13.
Научно-техническое отчуждение оценивается в “Диалектике просвещения” как универсальный феномен, который накладывает отпечаток на все бытие человека в XX в. Подчиняя свои действия исключительно научно-техническим и экономическим побуждениям, человек рискует оставить в забвении гуманистические ценности, дефицит которых в нашу эпоху очевиден.
Другой представитель Франкфуртской школы, Г. Маркузе, предлагает собственный вариант понимания кризиса современной культуры в работах “Эрос и цивилизация” (1955), “Одномерный человек” (1964), “Эссе об освобождении” (1969), “Контрреволюция и восстание” (1972) и др.
Маркузе разводит понятия “культура” и “цивилизация”. Для, него культура связана с саморазвитием человека в истории, реализующимся через стремление к трансисторическим ценностям-целям, в то время как цивилизация выглядит как сфера стандартного, стереотипического, диктуемого социальной необходимостью. Культура, в понимании Маркузе, есть сфера духовного труда, праздничности, досуга, свободы, неоперационального мышления. Цивилизация же знает по преимуществу материальный труд, работу в строго определенные часы, природную необходимость и операциональное мышление [52].
Маркузе определяет первые шаги цивилизации, удушающей культуру, практически с истоков человеческой истории. История, таким образом, оценивается как негативный цивилизационный процесс, сопряженный с извечно присущим ему отчуждением. Подобно Адорно и Хоркхаймеру, Маркузе считает отчуждение непременным спутником всей предшествующей человеческой истории, сопровождаемой репрессивностью разума.
Невозможность прогресса – один из центральных тезисов Маркузе. Люди стремятся к лучшему, но изобретают все более тяжкие формы социального подавления, увеличивающие отчуждение. Мыслитель полагает, что любая революционная борьба с античности и до наших дней оканчивалась установлением новой, все более суровой системы социального подавления. “Тоталитарный универсум технологической рациональности, – пишет Маркузе, – есть последнее воплощение идеи разума” [53].
52 Губман Б Л. Западная философия культуры XX в. Тверь, 1997. С. 136.
53 Marcuse H. One-dimensional Man. Studies in the ideology of Advanced Industrial Society. L, 1964. P. 123. Цит. По: Губман Б.Л. Западная философия культуры XX в. Тверь, 1997. С. 138
Маркузе предлагает утопический проект будущего, связанный с духовным переворотом, ниспровергающим репрессивность разума, утверждением культуры, не знающей отчуждения, присущего капиталистическому обществу “потребления” на современной стадии его развития, формированием нового типа сознания, ориентированного на моральные и этические ценности [54].
Философ задается вопросом о социальных силах, которые могли бы осуществить бунт против истории. Средством преодоления истории для него становится утопия “новой чувственности”, согласно которой человечеству надлежит сознательно отбросить все завоевания репрессивного разума и вернуться к непроизводительной погруженности в стихию жизни [55].
54 Marcuse H. Counterrevolution and Revolt. Boston, 1972. P. 19. Цит. По: Губман Б.Л. Западная философия культуры XX в. Тверь, 1997. С. 139.
55 См.: Губман Б.Л. Западная философия… С. 135-141.
В 1970-е гг. происходит пересмотр многих основополагающих идей, присущих классическому варианту культурфилософии Франкфуртской школы. Отказавшись от тоталитарного бунта против истории, избирая либеральную перспективу, Ю. Хабермас разрабатывает собственный взгляд на развитие культуры. В отличие от своих предшественников из Франкфуртской школы, Хабермас верит в созидательную роль разума, его способность руководствоваться общечеловеческими ценностями. Основные культурфилософские работы Хабермаса: “Техника и наука как идеология” (1968), “К реконструкции исторического материализма” (1976), “Теория коммуникативного действия” в 2-х т. (1981), “Философский дискурс о модерне” (1985) и др.
Хабермас Юрген (р. 1929) – немецкий философ и социолог. С 1964 г. до выхода на пенсию в начале 1990-х гг. – профессор университета Франкфурта-на-Майне. С 1971 г. – директор Института по изучению жизненных условий научно-технического мира в Штарн-берге; гостевой профессор во многих крупнейших университетах мира. В качестве преемника Хоркхаймера и Адорно в университете Франкфурта-на-Майне Хабермас – ведущий представитель второго поколения Франкфуртской школы. В основе учения Ха-
бермаса лежит критическая теория, переосмысленная в свете новых реалий капиталистического общества, в значительной мере утратившая прежний негативный критический пафос, дополненная отдельными положениями психоанализа, феноменологии, аналитической философии и современной социологии. [Современная западная философия: Словарь. М., 2000. С. 477.]
Отстаивая веру в разум как средство разрешения социокультурных конфликтов, Хабермас считает необходимым восстановить и престиж общегуманистических ценностей. Он предлагает современной культуре рецепт коммуникативной этики, призванной способствовать анализу глобальных проблем, затрагивающих мировое сообщество в целом. “Компетенция практического разума проявляется при принятии решений инструментального свойства, но этим отнюдь не заканчивается. Вслед за действием, преследующим сугубо прагматические цели, индивид может задуматься о смысле своего существования. Так рождаются различные стратегии построения линии собственной жизни. Однако и обращение к смысложизненной проблематике не исчерпывает спектра возможностей практического разума: люди, выбирающие различные судьбы, обязаны задуматься об основах сосуществования друг с другом” [56].
56 Там же. С. 145.
Хабермас полагает, что категорический императив Канта и поныне необходим человеческому сообществу при решении самых различных задач. Признание самоценности человека – залог построения демократического общества, неприятия любых форм тоталитаризма. Так, завершая эволюцию культурфилософских идей Франкфуртской школы, Хабермас отказывается от антицивилизационного видения истории, полагая ведущей целью коммуникативного разума восстановление престижа общегуманистических ценностей в культуре XX столетия.
Заключение
Время устремлено в будущее, и ничто, по определению, не может его остановить. XX век остался позади, и сегодня человечество оказалось на новом временном переломе. Каким будет новое столетие, давно предсказано: что-то из предсказанного уже свершилось, а что-то, как водится, не будет осуществлено.
Вместе с тем переход к новой временной эпохе позволяет обратиться к оценке и исследованию века минувшего.
XX столетию была уготована непростая участь – испытание свободой. XX в. получил свободу, уйдя от ограничений Нового времени. Пережив социокультурный кризис рубежа XIX-XX вв., человечество обрело право экспериментировать: в политике, экономике, науке, литературе, музыке и пр. Всем, однако, известно, что ломать легко, а создавать что-то новое на обломках и из обломков старого очень сложно. Но так или иначе современное человечество создает новый постнововременной мир.
Старый мир, культура Западной Европы уходит в прошлое. Все сферы человеческого бытия требуют перестройки и обновления. Старые формы поражены кризисом и умирают, а новые с болью и муками нарождаются. В течение XX в. человечество освобождалось от умирающих старых форм, нежизнеспособных конструкций. В то же время вновь формирующаяся социальная реальность создавала и сама испытывала трудности, как все нарождающееся. Поэтому и уходящее старое, и возникающее новое обрекло человечество XX в. на постоянное кризисное страдание.
Говоря образно, Новый мир проверял себя на человечестве нынешнего столетия, проверял новые формы, новые модели. Человек же с охотой или без, понимая, что он делает, или нет – бросился в этот глобальный кулыпурно-цивилизационный эксперимент. И так же, как страдает и мучается ребенок, которому делают прививку от тяжелой болезни, страдало и мучилось современное человечество, только еще сильнее, поскольку чело-
вечеству не делали прививок, а непосредственно заставляли переболеть тем или иным заболеванием (тоталитаризмом, технологической экспансией, апробацией газового, ядерного оружия, взрывами атомных электростанций и т.д.).
Вступив в XXI в., человечество все еще живет в XX в. Возможно, это кризисное неопределенное существование протянется не одно столетие, – в истории известны длительные периоды как “умирания”, так и “зарождения”. Однако особенностью нынешней эпохи является скорость процессов и их антисоциальная направленность. Если будущее – информационная эпоха, то вопрос в том, сумеет ли человечество дожить до ее наступления.
§
Адорно Т.В. Философия новой музыки. М., 2001.
Ален. Суждения. М., 2000.
Арендт X. Истоки тоталитаризма. М., 1996.
Арон Р. Демократия и тоталитаризм. М., 1993.
Арманд А.Д., Люри Д.К, Жерихан В.В. и др. Анатомия кризисов. М., 1999.
Арьес Ф. Человек перед лицом смерти. М., 1992.
Базен Ж. История истории искусства. От Вазари до наших дней. М., 1995.
Барсова И.А. Симфонии Густава Малера. М., 1975.
Башляр Г. Новый рационализм. М., 1987.
Белецкий И.В. Антон Брукнер, 1824-1896. Л., 1979.
Белый А. Кризис мысли. Берлин, 1922.
Белый А. Ритм и действительность // Красная книга культуры. М., 1989.
Белый А. Символизм и философия культуры // Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994.
Бергер П. Капиталистическая революция. М., 1995.
Бердяев Н.А. Воля к жизни и воля к культуре // Бердяев Н.А. Смысл истории. М., 1990.
Бердяев Н.А. Духи русской революции // Наука в СССР. 1991. № 1.
Бердяев Н.А. Новое Средневековье. Берлин, 1924.
Бердяев Н.А. Русская идея // О России и русской культуре. М., 1990.
Бердяев Н.А. Смысл истории. М., 1990.
Бердяев Н.А. Смысл творчества. М., 1990.
Бердяев Н.А. Судьба России. М., 1990.
Бердяев Н.А. Философия творчества, культуры и искусства: В 2 т. М., 1994.
Бердяев Н.А. Царство духа и царство кесаря. М., 1995.
Бердяев Н.А., Букшпан Я.М., Степун Ф.А., Франк С.Л. Освальд Шпенг-лер и Закат Европы. М., 1922.
Бжезинский 3. Великая шахматная доска. М., 1999.
Булгаков С.Н. Соч.: В 2 т. М., 1993.
Вебер А. Германия и кризис европейской культуры // Культурология. XX век: Антология. М., 1995.
Вебер А. Избранное: Кризис европейской культуры. СПб., 1998.
Вебер М. Наука как призвание и профессия // Самосознание культуры и искусства XX века. Западная Европа и США. М.-СПб., 2000. С. 143-168.
Веберн А. фон. Лекции о музыке. Письма. М., 1975.
Вейдле В.В. Умирание искусства. Размышления о судьбе литературного и художественного творчества // ЭОН: Альманах старой и новой культуры. М., 1996. С. 20-52. Вып. 4.
Вишневский А.Г. Консервативная революция в СССР // Мир России. 1996. № 4.
Впереди XXI век: перспективы, прогнозы, футурологи: Антология современной классической прогностики. 1952-1999. М., 2000.
Вышеславцев Б.П. Кризис индустриальной культуры. Нью-Йорк, 1993.
Вышеславцев Б.П. Угроза тоталитарной технократии // Вестник высшей школы. 1990. № 7.
Гаврюшин Н.К. Вышеславцев как мыслитель // Вестник высшей школы. 1990. № 7.
Гайденко П.П. Проблема рациональности на исходе XX века // Вопросы философии. 1991. № 6.
Гальцева Р.А. Очерки русской утопической мысли XX века. М., 1992.
Гастев А. О тенденциях пролетарской культуры // Пролетарская культура. 1919. №9-10.
Гвардини Р. Конец Нового времени // Вопросы философии. 1991. № 9.
Гершензон М.О. Кризис современной культуры // Минувшее: Исторический альманах. М.; СПб., 1992. С. 232-248.
Гершензон М.О. Тройственный образ совершенства. Томск, 1994.
Гольцман А. Реорганизация человека. М., 1924.
Горохов В.Г., Степин B.C. Философия науки и техники. М., 1995.
Губман Б.Л. Западная философия культуры XX века. Тверь, 1997.
Гуревич П.С. Антропологический ренессанс // Феномен человека. М., 1993.
Гуревич П.С. Философия культуры. М., 1994.
Гуссерль Э. Кризис европейского человечества и философии // Культурология. XX век: Антология. М., 1995.
Давыдов Ю.Н. Культура – природа – традиция // Традиции в истории культуры. М., 1983.
Давыдов Ю.Н. Стабилизационное сознание в век кризиса: его основополагающие категории // История западной социологии. М., 1999. С. 5-28.
Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., 1991.
Зеньковский В.В. История русской философии: В 4 т. Л., 1991.
Зиммель Г. Конфликт современной культуры // Культурология. XX век:
Антология. М., 1995.
Зиммель Г. Философия культуры: В 2 т. М., 1996.
Иванов Вяч. Кручи. О кризисе гуманизма // Иванов Вяч. Родное и вселенское. М., 1994. С. 102-111.
Иванов Вяч., Гершензон М. Переписка из двух углов // Иванов Вяч. Родное и вселенское. М., 1994. С. 113-137.
Ильин И.А. Кризис современного искусства // ЭОН: Альманах старой и новой культуры. М., 1996. С. 9-19. Вып. IV.
Ионин Л.Г. Георг Зиммель – социолог. М., 1981.
Ионин Л.Г. Консервативный синдром // Социологические исследования. 1987. № 6.
Ионин Л.Г. Социология культуры. М., 2000.
Ионов И.Н. Теория цивилизаций на рубеже XXI века // Общественные науки и современность. 1999. № 2.
Искусствознание Запада об искусстве XX в. М., 1988.
Канетти Э. Масса и власть. М., 1997.
Карсавин Л.П. Восток, Запад и русская идея // Карсавин Л.П. Сочинения. М., 1993. С. 157-216.
Кацис Л. Русская эсхатология и русская литература. М., 2000.
Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля / Пер. с франц. М., 1998.
Кожев А. Тирания и мудрость // Вопросы философии. 1998. № 6. С. 92-119.
Козлова Н.Н. Упрощение – знак эпохи? // Социологические исследования. 1990. № 7.
Козлова Н.Н. Упрощение культуры // Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 526-527.
Кремлев Ю.А. Очерки творчества и эстетики новой венской школы. М., 1970.
Кризис культуры: Антология. М., 1994.
Кризис современной цивилизации. Выбор пути. М., 1992.
Кузьмин С.А. Социальные системы: опыт структурного анализа. М., 1996.
Культура: теории и проблемы. М., 1995.
Левидов М. Организованное упрощение культуры // Красная новь. 1923. Кн.1.
Левицкий С.А. Очерки по истории русской философской и общественной мысли. Франкфурт-на-Майне, 1981.
Лекторский В.А. Рациональность, критицизм и принципы либерализма (взаимосвязь социальной философии и эпистемологии Поппе-ра) // Вопросы философии. 1995. № 10. С. 27-36.
Ленк Х. Размышления о современной технике. М., 1996.
Леонтович В.В. История либерализма в России. М., 1995.
Леонтьев К.Н. Восток, Россия и Славянство: В 2 т. М., 1885-1886.
Лессинг Т. Шопенгауэр, Вагнер, Ницше // Культурология. XX век: Антология. М., 1995.
Малер Г. Письма. Воспоминания. М., 1968. Малиновский Б. Научная теория культуры. М., 2000.
Мальтус Т. Опыт закона о народонаселении. Петрозаводск, 1993.
Мамфорд Л. Миф машины. Техника и развитие человечества / Пер. с англ. М., 2001.
Манн Т. Волшебная гора / Собр. соч.: В 10 т. М., 1959. Т. 3-4.
Манн Т. Доктор Фаустус. М., 1997.
Манхейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994.
Манхейм К. Проблема интеллигенции. Демократизация культуры. М., 1993.
Манхейм. К. Диагноз нашего времени. Очерки военного времени, написанные социологом. М., 1992.
Маркузе Г. Одномерный человек. М., 1994.
Марсель Г. Человек, ставший проблемой // Марсель Г. Трагическая мудрость философии. М., 1995.
Медоуз Д. За пределами роста / Пер. с англ. // Системные исследования: Ежегодник. 1992-1994. М., 1996. С. 29-40.
Медоуз Д. и др. Пределы роста. М., 1991.
Межуев В.М. Культурология и философия культуры // Культурология. 1997. № 2-3. С. 15-24.
Мережковский Д.С. Атлантида – Европа: Тайна Запада. М., 1992.
Метнер Н.К. Муза и мода: Защита основ музыкального искусства // ЭОН: Альманах старой и новой культуры. М., 1996. С. 56-109. Вып. IV.
Мизес Л. фон. Бюрократия. Запланированный хаос. Антикапиталистическая ментальность. М., 1993.
Мизес Л. фон. Социализм: Экономический и социологический анализ. М., 1994.
Миллер Г. Тропик Рака. Тропик Козерога. М., 2000.
Миллер Г. Об искусстве и будущем // Аэрокондиционированный кошмар. М., 2001.
Митчем К. Что такое философия техники? М., 1995.
Моль А. Социодинамика культуры. М., 1974.
Музиль Р. Человек без свойств. М., 1993.
Музыкальная энциклопедия. Т. 1-6. М., 1976.
Мунье Э. Манифест персонализма / Пер. с фр. М., 1999.
Мунье Э. Что такое персонализм? М., 1994.
Назаретян А.П. Цивилизационные кризисы в контексте универсальной теории. М., 2001.
Некрасова Е.Н. С.Л. Франк. М., 2000.
Новая постиндустриальная волна на Западе. Антология. М., 1999.
Новая технократическая волна на Западе. М., 1986.
Образ человека и индивидуальность художника в западном искусстве XX в. М., 1988.
Онеггер А. Я – композитор. М., 1963.
Ортега-и-Гассет X. Дегуманизация искусства. Тема нашего времени // Самосознание европейской культуры XX века. М., 1991. С. 230-263.
Ортега-и-Гассет X. Избранные труды: Пер. с исп. М., 2000. Оруэлл Дж. Во чреве кита // Миллер Г. Тропик Рака. Тропик Козерога. М., 2000. С. 675-715.
От философии жизни к философии культуры / Сб. статей. СПб., 2001.
Плотинский Ю.М. Теоретическая и эмпирическая модели социальных процессов. М., 1998.
Полякова Н.Л. Человек и техника: социальный контекст существования человека в концепциях информационного общества 80-х годов (обзор) // Философское понимание человека. М., 1989. Вып. 1.
Поппер К. Логика социальных наук // Вопросы философии. 1992. № 8.
Поппер К. Нищета историцизма. М., 1993.
Поппер К. Открытое общество и его враги: В 2 т. М., 1992.
Райнов Т.И. Odintzoviana – 1947 (Публикация Н.К. Гаврюшина) // Памятники науки и техники. 1989. М., 1990.
Рейнгард Л.Я. Современное западное искусство. Борьба идей. М., 1983.
Ровнер А. Третья культура. СПб., 1996.
Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. М., 1990.
Розанов В.В. Сочинения. М., 1990.
Розеншильд К.К. Густав Малер. Из истории зарубежной музыки XX в. М., 1975.
Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М., 1995.
Русский космизм. М., 1993.
РуткевичА. Философия А. Камю//Камю А. Бунтующий человек. М., 1990.
Руткевич A.M. А. Кожев и Л. Штраус: спор о тирании // Вопросы философии. 1998. № 6. С. 79-91.
Садовский В.Н. О Карле Поппере и судьбе его учения в России // Вопросы философии. 1995. № 10. С. 14-26.
Самосознание европейской культуры XX века: Мыслители и писатели Запада о месте культуры в современном обществе. М., 1991.
Сербенко Н.И., Соколов А.Э. Кризис культуры как исторический феномен // философские науки. 1990. ? 7. С. 32-39.
Сидорина Т.Ю. Философия кризиса // Философия: Учебник для вузов. 3-е изд. М., 2003.
Сидорина Т.Ю. Философия техники // Философия: Учебник для вузов. 3-е изд. М., 2003.
Сноу И.П. Две культуры и научная революция // Портреты и размышления. М., 1991.
Современная западная философия: Словарь. М., 1998.
Соловьев B.C. Сочинения: В 2 т. М., 1989.
Соловьев B.C. Три разговора о войне, прогрессе и конце всемирной истории со включением краткой повести об антихристе и с приложениями. М., 1991.
Соловьев Э.Ю. Прошлое толкует нас. Очерки по истории философии и культуры. М., 1991.
Солонин Ю.Н. Кризис культуры в контексте русского и западноевропейского менталитета // Вестник СПбГУ. Сер. 6. Вып. 3 (№ 20). 1993.
Сорокин П. Социологические теории современности. М., 1992.
Сорокин П. Человек. Цивилизация. Общество. М., 1992.
Тавризян Г.М. О. Шпенглер, Й. Хейзинга: Две концепции кризиса культуры. М., 1989.
Тавризян Г.М. Техника, культура, человек: Критический анализ концепций технического прогресса в буржуазной философии XX века. М., 1986.
Тейлор Э.Б. Первобытная культура. М., 1989.
Тейяр де Шарден П. Феномен человека. М., 1987.
Тиллих П. Что помогает ослабить чувство тревоги в нашей культуре // Человек и социокультурная среда. Вып. II. М., 1992. С. 191-204.
Тишунина Н.В. Западноевропейский символизм и русская литература последней трети XIX – начала XX века (драма, поэзия, проза). СПб., 1994.
Тойнби А. Постижение истории. М., 1991.
Тоталитаризм как исторический феномен. М., 1989.
Тоффлер Э. Метаморфозы власти. М., 2001.
Трубецкой Е.Н. Звериное царство и грядущее возрождение России // Кубань. 1991. № 2.
Трубецкой Е.Н. Избранное. М., 1995.
Уайт Л. Культурология // Культурология. 1997. № 2-3. С. 5-14.
Урнов Д.М. На рубеже веков. М., 1960.
Устрялов Н.В. Проблема прогресса. М., 1998.
Утопия и антиутопия XX века. М., 1990.
Утопия и утопическое мышление. М., 1991.
Февр Л. Цивилизация: эволюция слова и группы идей // Февр Л. Бои за историю. М., 1991.
Федоров Н.Ф. Сочинения. М., 1982.
Федотов Г.П. Завтрашний день (письма о русской культуре) // Культурология. 1997. №. 2-3. С. 67-90.
Федотов Г.П. Об антихристовом добре // Путь. 1926. № 5.
Федотов Г.П. Правда побежденных / Поли. собр. соч. Париж, 1982. Т. 3.
Федотов Г.П. Русский человек // Федотов Г.П. Новый град. Нью-Йорк, 1952.
Феномен человека: Антология. М., 1993.
Философия техники в ФРГ. М., 1989.
Фиркандт А. Механизм культурных изменений // Личность. Культура. Общество. 2000. Т. И. Вып. 1 (2). С. 199-217.
Франк С.Л. Гёте и проблема духовной культуры // Путь. 1932. № 35.
Франк С.Л. Кризис современной философии // Русская мысль. 1916. № 10.
Франк С.Л. Крушение кумиров // Франк С.Л. Сочинения. М., 1990.
Фрейд 3. Недовольство в культуре // Философские науки. 1989. №1.
Фромм Э. Иметь или быть? М., 1990.
Фромм Э. Во имя жизни // Человек и социокультурная среда. Вып. II. М., 1992. С. 208-239.
Фукуяма Ф. Конец истории? // Вопросы философии. 1994. № 4.
Хазанов Б. Век Юнгера // Рубежи. 1996. № 7. С. 134-159.
Хайек Ф.А. Дорога к рабству. М., 1992.
Хайек Ф.А. Пагубная самонадеянность. М., 1992.
Хейзинга Й. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. М., 1992.
Хейзинга Й. Осень Средневековья. Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и Нидерландах. М., 1988.
Хоркхаймер М., Адорно Т.В. Диалектика просвещения. М.-СПб., 1997.
Хюбшер А. Мыслители нашего времени. М., 1962.
Цвейг Ст. Возвращение Густава Малера. Соб. соч. в 7 тт. Т. 7. М., 1963.
Цивилизации. Вып. 2. М., 1993.
Цыбин В.Д. Атлантида – на заклании истории // Мережковский Д.С. Атлантида – Европа: Тайна Запада. М., 1992.
Черткова Е. Утопизм // Русская философия: Малый энциклопедический словарь. М., 1995. С. 528-532.
Чеснокова Т.А. Литература и искусство Швеции на рубеже веков (конец XIX-начала XX в.). М., 2000.
Чухрукидзе К.К. Модели утопии XX в. М., 2000.
Швейцер А. Благоговение перед жизнью. М., 1992.
Швейцер А. Культура и этика. М., 1973.
Швейцер А. Упадок и возрождение культуры: Избранное. М., 1993.
Шефер А. Социальная философия и философия истории Карла Поп-пера // Вестник Моск. ун-та. Сер. 7. 1994. № 3. С. 29-52.
Шпенглер О. Закат Европы. М., 1993.
Эли Фор. Дух форм / Пер. с франц. СПб., 2001.
ЭОН: Альманах старой и новой культуры. М., 1996. Вып. IV.
Эрн В.Ф. Идея катастрофического прогресса // Эрн В.Ф. Сочинения. М., 1991. С. 198-219.
Эрн В.Ф. Культурное непонимание // Эрн В.Ф. Сочинения. М., 1991. С. 109-126.
Юнгер Э. Господство и гештальт. Тотальная мобилизация. О боли. СПб., 2000.
Яковец Ю.В. Циклы. Кризисы. Прогнозы. М., 1999. Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991.
ОГЛАВЛЕНИЕ
Введение
ЧАСТЬ I
КРИЗИС ЕВРОПЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ В ОЦЕНКЕ ЗАПАДНОЕВРОПЕЙСКИХ МЫСЛИТЕЛЕЙ
ГЛАВА 1. Кризис XX века: прогнозы и предчувствия………………………12
1.1. Великий эксперимент…………………………………………………..12
1.2. Социальный кризис, кризисное и стабилизационное сознание…………………….18
1.3. Кризис начинается с культуры: к вопросу о понятиях………………………………………………23
Понятие культуры. Культурология и философия культуры……………………………………………….23
Подходы к изучению культуры…………………………………..28
1.4. Западная Европа – культурные трансформации……….35
1.5. Первая мировая война и самосознание европейской культуры……………………………….39
ГЛАВА 2. Кризис европейской культуры………………………………………….46
2.1. Освальд Шпенглер: культура и цивилизация……………..46
2.2. Георг Зиммель: конфликт современной культуры……..52
2.3. Теодор Лессинг: противоборство “духа” и “жизни”………………………………..55
2.4. Альфред Вебер: судьба Европы……………………………………57
2.5. Йохан Хейзинга: прогрессирующее разложение культуры………………………62
2.6. Арнольд Тойнби: кризис цивилизации западного христианства…………………………….67
2.7. Эдмунд Гуссерль: кризис европейского человечества……………………………………….72
2.8. Питирим Сорокин: трагедия чувственной культуры……………………..77
2.9. Альберт Швейцер: кризис мировоззрения – кризис культуры…………………83
2.10. Артур Онеггер: индустрия музыки…………………………….91
2.11. Макс Вебер: конфликт современной науки…………….102
ГЛАВА 3. Антропологический кризис……………………………………………..108
3.1. Карл Ясперс: духовная ситуация времени…………………110
3.2. Хосе Ортега-и-Гассет: “омассовление” общества……………………………………………….113
3.3. Карл Манхейм: социальная диспропорциональность…………………………………………….123
3.4. Романо Гвардини: конец человека Нового времени……………………………………………130
3.5. Мартин Бубер: антропологический анализ кризиса…………………………………….136
3.6. Эмманюэль Мунье: кризис героического индивидуализма…………………….139
Кризис буржуазно-индивидуалистической цивилизации…………………………………………142
3.7. Эрнст Юнгер: “сон разума рождает чудовищ”…………149
3.8. Пауль Тиллих: чувство тревоги как симптом кризиса……………………………………164
ГЛАВА 4. Кризис общества – кризис власти………………………………….170
4.1. Карл Поппер: кризис либерализма и опасность тоталитарного соблазна………..175
4.2. Фридрих А. Хайек: либерализм и концепция расширенного порядка……………183
4.3. Идеи консервативной революции в западноевропейской философии……………………190
4.4. Эрнст Юнгер: тотальная мобилизация………………………194
4.5. Эмманюэль Мунье: фашистские цивилизации…………203
ГЛАВА 5. Горизонты технократии……………………………………………………213
5.1. Техника: от механизма к технологии…………………………213
5.2. Генезис “технократической концепции” и ее влияние на кризисное сознание XX в. 215
5.3. Критика “технократической концепции” в западной философии…………………..221
Льюис Мамфорд: техника и развитие человечества………………………………………222
Мировосприятие человека и техническая реальность………………………………………………..226
5.4. Социальные последствия технологической экспансии и их оценка в философской и социологической литературе……………………237
ЧАСТЬ II
ПРОБЛЕМА КРИЗИСА ЕВРОПЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ И РУССКАЯ ФИЛОСОФСКАЯ ТРАДИЦИЯ
ГЛАВА 1. Эсхатология и утопия в русской философской мысли конца XIX-начала XX вв. 246
1.1. Эсхатологизм русской философской мысли…………….248
1.2. Владимир Соловьев: теократическая утопия…………….256
1.3. Николай Федоров: критика цивилизации и культуры……………………………..260
1.4. Закат европейской культуры: прогнозы русских мыслителей…………………….268
Николай Данилевский: философия истории и культуры…………………………………….270
Константин Леонтьев: кризис европейской культуры……………………………….275
ГЛАВА 2. Кризис европейской культуры в оценке русских философов XX в……………280
А. Россия в контексте кризиса европейской культуры.. 280
2.1. Россия в начале века: обострение кризисного сознания………………………..280
2.2. Николай Бердяев: сумерки Европы – начало культурного преображения……………….282
Конец ренессансной эпохи……………………………………….283
Кризис искусства……………………………………………………….286
Культура и цивилизация……………………………………………288
Последствия Первой мировой войны: “психологические опыты”…………..291
Кризис интеллигентского сознания………………………….293
Размышления о русской революции…………………………295
Перспективы культурного преображения……………….299
Конец Европы – расширение культурных границ….301
2.3. Семен Франк: крушение кумиров……………………………..303
2.4. Евгений Трубецкой: смысл жизни и катастрофа современной культуры………………..312
2.5. Михаил Гершензон: “банкротство” культуры…………..319
2.6. Дмитрий Мережковский: эсхатологические и культурные параллели………………324
2.7. Георгий Федотов: критерий культурного регресса…..332
Б. Кризис культуры – конец истории?…………………………337
2.8. Николай Устрялов: прогресс как стремление к совершенству……………….337
2.9. Александр Кожев: конец истории……………………………..340
В. Будущее современного искусства……………………………………………….343
2.10. Иван Ильин: кризис и разложение современного искусства………………….343
2.11. Владимир Вейдле: культурная катастрофа………………351
2.12. Василий Розанов: Апокалипсис нашего времени……358
2.13. Эсхатологические мотивы в русской литературе и искусстве………………………..365
Вячеслав Иванов: кризис гуманизма…………………………365
Николай Метнер: “пропасть” в истории музыки…….369
“Серебряный век” русской культуры: предчувствие Апокалипсиса…………………376
Андрей Белый: кризис культуры как вечное возвращение…………………………….378
ГЛАВА 3. Русская философия: “технический” апокалипсис…………386
3.1. Русские мыслители о социальных последствиях технического развития……386
3.2. Николай Бердяев: техническая контрреволюция……..389
3.3. Борис Вышеславцев: техника власти и власть техники…………………………396
3.4. Будущее России: от утопии к антиутопии…………………400
ЧАСТЬ III
СОЦИОКУЛЬТУРНЫЙ КРИЗИС И ПУТИ ЕГО ПРЕОДОЛЕНИЯ
ГЛАВА 1. Может ли кризис быть преодолен? (Западные мыслители в поисках выхода)………408
ГЛАВА 2. Эмманюэль Мунье: время взросления человечества – у истоков глобализации………….417
ГЛАВА 3. Русская философия: своеобразие в выборе путей преодоления кризиса..428
ГЛАВА 4. Идеи “консервативной революции” в среде русской эмиграции. Евразийство..435
ГЛАВА 5. Георгий Федотов: концепция христианского социализма…………438
ГЛАВА 6. Амбивалентность рациональности………………………………….440
Заключение……………………………………………………………………………………….447
Библиография……………………………………………………………………………………449
Учебное издание
Татьяна Юрьевна Сидорина
ФИЛОСОФИЯ КРИЗИСА
Учебное пособие
Подписано в печать 20.02.2003. Формат 60X88/16. Печать офсетная
Усл. печ. л. 27,9. Уч.-изд. л. 25,2
Тираж 5000 экз. Заказ 2877. Изд. № 663
ИД № 04826 от 24.05.2001 г.
ООО “Флинта”, 117342, Москва, ул. Бутлерова, д. 17-Б, комн. 332 Тел/факс 334-82-65, тел. 336-03-11. E-mail: flinta@mail.ru, flinta@flinta.ru
ЛР № 020297 от 23.06.1997 г.
Издательство “Наука”, 117997, ГСП-7, Москва В-485, ул. Профсоюзная, д. 90
Отпечатано с готовых диапозитивов во ФГУП ИПК
“Ульяновский Дом печати”. 432980, г. Ульяновск, ул. Гончарова, 14






